Читаем Рембрандт полностью

— Ну что ж, насколько я могу судить, твои друзья полностью признали ее. Амстердам, должно быть, сильно изменился за время моего отсутствия. Барышня Тюльп — дочь знаменитого врача, не так ли? — говорит, что она замечательно ладит с твоим Тобиасом.

— Его зовут Титус.

— Да, да, конечно, Титус. Не сомневаюсь, что с друзьями у тебя на этот счет все в порядке, но не грозит ли это осложнениями с заказчиками? Здесь все-таки не Рим и не Париж. Найдется не мало людей, которые смотрят на такие вещи очень узко. Не заколеблются ли они, прежде чем идти в дом, где…

«И первой, без сомнения, это сделает твоя богатая наследница из Утрехта», — подумал Рембрандт.

— Кто хочет, тот придет; а кто не хочет, пусть убирается к черту, — сказал он вслух.

— Но зачем осложнять свою жизнь? Конечно, если ты не хочешь связывать себя…

— Я уже связан. Выпьешь еще вина?

— Нет, благодарю. Вино превосходное, но я уже выпил слишком много… Я понимаю, что это не мое дело, но почему все-таки ты…

— Потому что, — взорвался Рембрандт, — моя жена завещала деньги Титусу, и я распоряжаюсь ими лишь до тех пор, пока не женился вторично. Вступив в брак, я уже не смогу к ним притронуться — они останутся в банке до совершеннолетия Титуса.

Наступило долгое молчание, страшное для художника не смущением гостя, а сознанием того, что он грубо оспорил последнюю волю усопшей. Теперь, только теперь он понял, как неразумна и несправедлива была Саския на смертном ложе, ослепленная эгоизмом своей любви. У Рембрандта было такое чувство, будто, поддавшись гневу и обиде и — не стоит закрывать на это глаза — утверждая свое право наслаждаться теплом и радостью на земле, под которою спит она, он отбросил в сторону ее мертвую руку, тяжело лежавшую на флоринах в банке.

— Очень жаль! — согласился Ян Ливенс. — Сейчас как раз такое время, когда они пригодились бы тебе.

— У меня есть деньги.

— Нет, нет, я совсем не хотел сказать, что ты нуждаешься в них. Ты живешь по-королевски — это каждому видно. Но не пройти ли нам в мастерскую, пока еще не очень поздно?

Ливенс встал, обтер пальцы салфеткой, и Рембрандт отчетливо осознал, что гость его согласен на что угодно, даже на неуместное в такой час рассматривание картин, лишь бы выбраться из того болота, в котором увяз разговор.

— Я весь вечер ждал, когда мне удастся взглянуть на картины, — добавил Ливенс.

Рембрандту хотелось ответить: «Как-нибудь в другое время» — и выпроводить посетителя. Но это было бы глупо — это означало бы, что он уничтожен неустойчивостью своего денежного положения и неустройством семейной жизни, а уничтожен он не был.

Канделябр, поставленный Хендрикье на стол в мастерской, все еще ярко горел.

— Говори потише, — почти вызывающе бросил Рембрандт, кивнув головой в сторону закрытой двери на противоположном конце комнаты. — Там спят пять учеников.

— Значит, они живут у тебя?

— Да. Пять из одиннадцати.

— И тебя не обременяет то, что они вечно болтаются под ногами?

— Они не болтаются под ногами. В таком огромном доме можно разместить вдвое больше людей. Во всяком случае, я уже сказал — я люблю их. Хендрикье тоже любит. Вот, посмотри кой-какие вещи, — Рембрандт поставил свечу и принес несколько необрамленных холстов, стоявших у стены, под темным окном. — Это этюды.

Законченных картин у него было только две, и он благоразумно решил показать их напоследок.

— Ты, по-моему, пишешь теперь пастознее, чем в Лейдене, — заметил Ливенс.

— Краски — единственное, на чем я никогда не экономлю, — отшутился Рембрандт.

— Нет, я серьезно. Разве у вас тут, в отличие от Англии, не модно писать тоньше? Антонис Ван-Дейк, — упокой, господи, душу его! — с которым я часто встречался при дворе, всегда говорил, что картина должна быть гладкой как шелк.

Рембрандт не ответил. И дело заключалось не только в том, что этому пустому дураку, который никого не любил, никого не потерял и ничего не выстрадал, невозможно было втолковать, что картина — это сама жизнь, а жизнь, рождающаяся в крови, обуреваемая всепоглощающими страстями и омрачаемая сокрушительно тяжкими утратами, не похожа, на кусок шелка. Гораздо важнее было другое: после смерти Рубенса все обернулось не так, как ожидал Рембрандт, — мантия славы, оставшаяся после фламандца, легла не на плечи Рембрандта ван Рейна, а перешла к Антонису Ван-Дейку, которым никто в Нидерландах особенно не интересовался и который унес ее с собой в могилу. Ученики Рембрандта, стараясь угодить учителю, время от времени насмешливо прохаживались насчет забав Ван-Дейка с лессировкой, над прозрачной, гладкой и пустой поверхностью его картин и стремлением его превращать каждую натурщицу в Венеру, стремлением, укоренившимся за последние годы и в некоторых амстердамских мастерских: голландцы постепенно поддавались влиянию этого поверхностного придворного художника.

— Очень интересный этюд! — восхитился Ливенс.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь в искусстве

Похожие книги