Но пока он кашлял, зажав рот, а потом превозмогал этот кашель и вообще расстраивался, не в силах сдержать горькой улыбки, — женщина успела окончить свою речь, и, к сожалению, Владимир Кириллович уже не услышал, за что же, собственно, она… их проклинает. Женщины — известное дело! Разве от женщины дождешься объективности? Особенно в таких высоких материях.
Но теперь ответ мужчины слышен был ясно.
— Ах, — сказал мужской голос, — это еще пустяки! Ну, не пустяки, конечно, это тяжело, это ужасно! Но их преступления еще серьезнее — так сказать, в общем, историческом плане! Своими действиями они на все украинское, — поймите это, на все украинское! — уже истерически вскрикнул мужчина, и Винниченко было приятно, что тот не только говорил по–украински, но и так болеет душой обо всем украинском! — На все украинское они наложили печать враждебности к социальной революции! Вы понимаете, что теперь получилось? — Украинский голос чуть не плакал. — Теперь кто признает себя украинцем, тот тем самым как бы враг социальной революции! Контрреволюционер! Буржуй! Они сорвали социальную революцию, но при этом еще скомпрометировали украинскую нацию!.. Освободительную украинскую идею!..
Винниченко плотнее запахнул пальто и тихо отошел. Горько было это слышать. Но если быть честным с собой…
Словом, Владимир Кириллович — литератор — уже решил: эти слова он берет в кавычки — вот только бы не забыть всё точно! — и приведет, да, да, приведет их — может быть, даже возьмет эпиграфом! — в своей книге. Той, что напишет теперь… Честность с собой — ничего не поделаешь!
Винниченко прошел вдоль забора и вышел в переулок. Надо подойти поближе к Брест–Литовскому шоссе: может быть, там уже что–нибудь… прояснилось?
Шоссе было пустынно, но совсем близко цокали конские копыта: лошади шли шагом — конники. Винниченко припал к деревянной стене ресторана «Эльдорадо». Ресторан был, разумеется, закрыт. И увидеть, что делается здесь, — с шоссе, ни отсюда на шоссе — нельзя было: темнота, ночь. Впрочем, на темном небосводе все же вырисовывались неясные силуэты всадников. Шесть или семь. Шлыки змеями полоскались на ветру. Гайдамаки. Патруль, разведка, связь с Центральной радой, которая смылась в Житомир? Какое это имело теперь значение для Винниченко, когда он уже сам…
Гайдамаки говорили меж собой. Кого–то ругали.
Один буркнул:
— К черту!
Другой:
— И я так думаю.
Третий был разговорчивей и разразился длиннейшей, не вполне пристойной бранью. Закончил он так:
— … его, Винниченкову, мать — вместе с Петлюрой!
Слышно было, как гайдамаки хлестнули лошадей нагайками и взяли в карьер. Дезертиры?
Владимир Кириллович тихо двинулся назад. Выходит, и свои… Собственно, уже и не «свои». То есть, возможно, как раз теперь именно — свои. Погодите: а кто же теперь — свой, кто — не свой? И «свой» ли теперь он, Винниченко?.. Владимир Кириллович повертел головой, высвобождая шею из воротника: ударило в пот. Ну и… концепция, коллизия, интрига!.. Сам Винниченко в своих романах и пьесах не завернет такого!..
А между тем… придется вам написать, Владимир Кириллович, и об этом в ваших записках, если уж быть честным с собой. И напишет! Что бы вы думали? Впервые, что ли, раздеваться догола и показывать срам? Вот так и напишет. Ибо он литератор. И литература ему милее всего! И вooбще… на какого черта было соваться в эту… политику: сидел бы себе да писал хорошие рассказы и плохие романы. Шедевры искусства и пикантные сальности…
За забором Шпулькиной дачи люди — те, на кого надо ориентироваться, внутренние силы — еще не разошлись. Поглядывали, присматривались, прислушивались. Какой–то третий голос, тоже мужской, кипятился:
— Винниченко! Винниченко! Что вы мне толкуете! С Антантой крутил — не выкрутилось, теперь, слыхали, собирается с немцами закрутить? Переменил ориентацию! Подписал — да, да: вчера! — с немцами мир в Бресте и хочет теперь позвать немцев на помощь! Разве не слышали?..
Винниченко так и подбросило. Это не я! Это Голубович с эсерами!.. Он даже сделал несколько шагов к толпе у забора: караул, я же, наоборот, за ориентацию на внутренние, на вас, за вас!..