— Ах, да, я ведь ничего не должен рассказывать о своем прошлом. Ты, пожалуйста, больше никому не говори о том, что я тебе… Кстати, какая у тебя здесь фамилия, чтоб я не ошибся.
— Моя фамилия Линден, а твоя?
— Данилов, Ян Данилов.
Странно, не успел он назвать своей партийной клички, как он совершенно вдруг переменился. Он начал отвечать на мои вопросы осторожно и уклончиво.
— Школа? Ну, что особенного можно о ней рассказать. Мы разделены на группы по национальностям. Кроме отдельных занятий и семинаров по различным национальным группам, у нас бывают и общие для всех лекции. Немецкую группу ведет Класснер. Здесь его фамилия Класснер, а кто он на самом деле — не знаю.
— А есть здесь еще кто‑нибудь из нашего детдома или из школы им. Карла Либкнехта?
— Гм… как тебе сказать. Ну, ты сам увидишь.
За несколько секунд Ян, восторженный комсомолец, превратился в партработника, полностью владеющего собой к осмотрительно взвешивающего каждое свое слово. Вскоре в столовую вошла секретарша.
— Товарищ Линден, я хочу вам сейчас показать комнату, где вы будете спать.
Сначала она повела меня по первому этажу, где находились аудитории отдельных секций.
В конце коридора на втором этаже была старая скрипучая деревянная лестница, которая вела наверх. Дальше шел узкий проход. Секретарша показала на дверь:
— Здесь библиотека и читальня, — затем она остановилась перед последней дверью. — Это здесь. Я увидел большую комнату с пятнадцатью кроватями. Около каждой кровати была тумбочка. Посередине комнаты стоял стол. Это было вроде общежития учительского института в Караганде, с той только разницей, что там была новостройка, а здесь — старый помещичий дом. Я был несколько разочарован. После всего пережитого и виденного мною в Уфе, я представлял себе школу совсем иначе.
Секретарша подвела меня к примитивной деревянной кровати:
— Ваше место здесь. Завтра придите ко мне и я поведу вас к директору.
Я сел. С чувством изумления начал перебирать я в памяти события последних дней и в то же время с волнением думал о том, что мне принесет мое пребывание в школе Коминтерна.
Через несколько минут пришли мои товарищи по комнате. Это были испанцы.
Они кивнули мне. Один даже подошел ко мне и спросил меня по–испански:
— Испанец?
— Нет, немец, — ответил я.
И в тот же момент испугался, что, быть может, сказал что‑то лишнее.
Я радовался тому, что буду жить с испанцами, так как в Москве у меня были друзья–испанцы и атмосфера, которая царила среди испанской эмиграции была мне больше по душе, чем среди немецкой.
Испанцы говорили громко. Я все надеялся, что встречу среди них какого‑нибудь знакомого, который расскажет мне о школе. Но здесь никого не было из тех, кого я знал в Москве. Наша спальня понемногу наполнялась.
Вдруг я увидел моего хорошего друга из Москвы — Мишу Вольфа, которого несколько недель тому назад я встретил в Алма–Ате. Я хотел было уже броситься к нему с криком «Миша!», но вовремя спохватился, что у него, конечно, здесь другое имя и что даже со старыми друзьями нельзя вспоминать прошлое. Тем временем он меня тоже увидел и не спеша направился к моей кровати.
— Фёрстер, — представился он, подчеркнуто безразлично протягивая мне руку.
— Линден, — ответил я.
— Хорошо, что ты здесь. Ты наверно скоро сживешься со школой.
— Да, я тоже очень рад, что я здесь.
Больше мы ничего друг другу не сказали. Мы строго придерживались предписания, хоть это и было смехотворно, так как мы знали друг друга с 1935 года, то есть уже около восьми лет.
Мы разделись молча.
Между тем была одна свободная кровать. Меня интересовало, кто будет спать рядом со мной?
— Немец? — Миша кивнул мне головой.
Я прятал свои вещи в тумбочку и не заметил, как ко мне вплотную подошел мой сосед по кровати.
Когда я взглянул на него, то увидел, что это был Гельмут Генниз, которого мы когда‑то в детдоме прозвали «Хельмерль». Это был мой лучший друг.
Хельмерль был родом из Восточной Пруссии. Его родители были партийными работниками. В течение многих лет, проведенных в детдоме, мы готовили вместе уроки за одним столом. Мы читали одни и те же книги и во время долгих прогулок по Москве спорили часами. Я знал о его увлечениях, а он — о моих, как и полагается двум неразлучным друзьям в возрасте 14–17 лет. Мы вместе готовились ко вступлению в комсомол и были приняты приблизительно в одно и то же время. В последние годы мы виделись реже. К началу войны он закончил десятилетку.
— Цаль, Петер Цаль, — сказал он многозначительно.
— Линден, Вольфганг Линден, — был мой ответ. Мы замолчали. Затем я робко спросил:
— С каких пор ты здесь?
— Так… с некоторого времени.
Встречу с моим бывшим другом «Хельмерлем», ставшим «Петером Цалем», я представлял себе совсем, иначе. Но произошла она именно так. Хельмерль строго придерживался школьных правил и вообще за последние годы стал очень законопослушным, и мне не оставалось ничего другого, как тоже придерживаться школьных предписаний.
Мне так хотелось поскорее узнать, что из себя представляет школа, но уж если даже «Хельмерль» мне ничего не говорит, то ни от кого другого я наверняка ничего не узнаю.