Обнаружив страницу, они еще некоторое время возились у нас, отколупывали – без интереса, с ленцой – плинтуса и паркетины, но больше ничего занятного не нашли. Напоследок взломали вечно запертый ящик его письменного стола («А здесь у нас что, Лев Николаевич?» – «Здесь личная переписка… у нас». – «Ключ, пожалуйста». – «К сожалению, я его потерял». – «А вы случайно не находили ключик, Валентина Викторовна?» – «Нет, что вы! Я даже не знаю, как он выглядит!»). Врала, врала, знала! И как выглядит, знала, и где лежит – в
Ключик вывалился из нижнего ящика вместе с бумажными его внутренностями, предательски звякнул об пол и – ну конечно же они поняли, к какому замку он подходит, но запертый ящик все же не открыли, а с треском взломали, то ли для устрашения, то ли из извращенной какой-то корректности…
Все письма они забрали («Следствие разберется!»), но Валя о письмах не жалела. Новых теперь не будет, старые она знала наизусть; в старых не осталось для нее ни кровинки, старые были просто падалью – и падальщики ее унесли.
Вместе с Левой ушел и мой отец. Я просил его, я кричал: «Папа, не уходи!», а мама только грустно молчала, и он тоже молчал. Уже в дверях он обернулся ко мне и сказал: «Ты – после меня, аминь». И я вышел на улицу – я ведь понял его так, что мне нужно идти следом. И я струсил – не сел в эту их черную машину… И лишь потом, ночью, пока Валя заметала их страшные следы, мама бесцветным голосом объяснила мне,
Спать Валя тогда так и не легла – убиралась всю ночь. Подбирала, сворачивала, распихивала, штопала вспоротые брюха подушек, шумно и зло шелестела веником, смахивала пыль, мыла, терла, скребла – точно хотела выдраить не квартиру свою, а душу, только не знала где, в каком закутке, на какой полке эту самую душу искать…
С оставшимися мужниными бумагами Валя обошлась просто – то, что, по ее мнению, имело отношение к химии (то есть попросту все, чего она не могла понять), складывала на антресоли: рассчитывала, значит, что он вернется, а может быть – просто из уважения к науке… Все остальное выбрасывала.
Уже под утро она уселась в кресло, тоже при обыске распоротое, а теперь наскоро залатанное, поднесла к уху черную телефонную трубку и медленно, очень медленно потащила худым бледным пальцем пустой кругляшок диска по часовой стрелке, уперлась в твердое, несколько секунд подержала так и отпустила. Потом выбрала другой кругляшок – и снова поволокла. И еще один. И еще…
– Простите, ради бога, за ранний звонок, – сказала Валя тихо и чуть смущенно, таким тоном, каким обычно справляются в больнице о здоровье смертельно больного. – Я могу поговорить с Соней?
В ответ трубка выдохнула что-то (слов мне было не разобрать) не мужским и не женским, а просто очень старым и безжизненным голосом.
– А когда она вернется? – почти шепотом спросила Валя и свободной, без трубки, рукой стала вдруг с остервенением расчесывать себе шею; шея ее покрылась пунцово-красными пятнами – видимо, они сильно зудели…
На этот раз на том конце провода ответили громко, отчаянно и задорно, так, что даже мне было слышно:
– Никогда.
Валя повесила трубку на рычаг и стала чесать шею обеими руками.
Лев вернулся через два года – в сорок первом (дома он пробыл лишь час; у подъезда ждала машина, она должна была увезти его на вокзал, к поезду, а поезд – прочь из Москвы, на восток, в лаборатории Казанского университета). Все же он был весьма уважаемый химик, член-корреспондент, талантливый ученый… А талантливым ученым многое простилось в войну: орудия уничтожения, которые они могли подарить стране, заглаживали их детские вины. В обмен на смерть, которую они должны были вычислить, синтезировать, создать, им возвращали назад их собственные жизни.