— Не старое время, отец, — оправдывала их мама. — Не приневолишь. О Мише-то сказывай. Зойку он поминал. Так гулящая-то… Неужто сам так честил?
— Еще бы сам. Люди.
— Им-то что? Считал бы он хорошей.
Весной, в самую водополь, Миша приехал к нам со своей Зойкой. Мне она с первого взгляда не показалась. Худенькая, белесая, взглядывала диковато и пугливо, спросишь о чем, голову втянет в плечи и, видно, не сразу сообразит, что ответить. Говорит натужно и невнятно, слова какие-то угловатые, и после каждого будто ставит точку.
Слышу, мама заговаривает с ней.
— Скучно, чай, в лесу-то?
— Ничо-о. Живем. Дела.
— Работаешь, что ли?
— А то. Контора. Уборка.
Пыталась и я расшевелить ее. Сели на скамью на пригорке, говорю, какое здесь красивое место. Зойку оно не трогает. Поглядела сквозь прищуренные бесцветные ресницы на Волгу, на колоколенку в селе на том берегу и равнодушно протянула:
— Ничо-о. Далеко видно. Миша хвалил.
— Вспоминал?
— Сколь раз!
— Познакомились-то с ним как?
Зойка вспыхнула и опустила голову, будто я напомнила что-то такое, о чем ей и вспоминать не хотелось.
— Как познакомилась, — отрывисто повторила она и вдруг мечтательно улыбнулась. — Известно как. Сватался. Телеграммы слал. Люблю, говорит. Плакал. Я и пошла.
По красным пятнам на щеках и этой смущенной мечтательной улыбке я догадывалась, что говорит она неправду, но ей, видно, так хотелось: и телеграмм о любви, и слез. Я не дознавалась, как было на самом деле. Спросила только, хорошо ли они живут.
— Ничо-о. Живем. Всяко.
В ту весну Волга раздалась так, что наш дом оказался кругом в воде. Лодка, привязанная к перилам крыльца, день и ночь глухо стукалась о стену под боковым окном. Когда проходил мимо пароход, мы хватали кто старое ведро, кто заслонку, кто противень, садились в лодку, отъезжали немного и начинали грохать по железу и показывать на свой затопленный дом. Пароход откликался тремя густыми короткими гудками, дескать, понимаю: боитесь, как бы ваш домишко волной по бревнышку не раскидало. Колеса замедляли ход, плицы хлюпали реже, и он напротив нас скользил, почти не поднимая волны.
Один из пароходов мы встретили на лодке вдвоем: я и Миша. Звали Зойку, но она прислушалась, как плещутся о палисадник волны, и боязливо пробормотала:
— Вот еще! Утонуть-то.
Прошел пароход, успокоительно дудукнул и волну пустил самую безобидную. Возвращаться домой не хотелось, и я, орудуя кормовым веслом, направила лодку вдоль берега в сторону Кряжовска. Пригляделась к Мише. Как он постарел! Заботы ли начеркали столько морщин или хворь? Может, нелады с Зойкой? Полушутя спросила, что не позовет в гости.
— Хоромы бы твои поглядела.
— Не возвел, Таня. Комнатенка в бараке. Мне хватит.
— Тебе… А Зое? Свой дом нужен. Не просит?
— Молчит.
— Тихая она у тебя.
— Как омут.
— И… черти водятся?
— Бывает. — Миша захватил рукой несколько прутьев вербы, подтянул лодку и сел на них. Достал папиросы, закурил. Я хотела уточнить, что за черти, но он заговорил сам. — Чужие мы, Танюша. Такая ли в мыслях виделась? Думал, красивая будет, умная. Ну хоть… как ты.
— Мерси, братец.
— Не шучу. Фею ждал, Олесю, лесное чудо. А тут — чудище.
С обидой за бедную некрасивую Зойку я сказала, что вовсе она не чудище, обыкновенная, только забитая какая-то.
— Не любишь ты ее, вот и бредишь феями.
Миша бросил окурок в воду, последил, как его закрутило в воронке.
— Не люблю, Танюша. Разжалобила. Приласкал как собачонку. Осенью это было. Ненастье, вечер. Куда деваться? К клубе десятый раз «Конец Санкт-Петербурга» крутят. Захаживал иногда к соседу по конторе. Счетовод, сухарь, в шахматы сыграть чуть уломаешь. И к нему надоело. Сварливый. Услышит, которая из баб ведет себя вольно, и пойдет савонаролить, в распутстве всех обличать. Заявилась к нему сестра откуда-то из-за Вятки…
— Зоя?