Володя с самого начала войны — техник по обслуживанию военных самолетов на аэродромах. И опять по скупым и только мне понятным намекам заключаю: это его письмо из Армении, это из далекого и сказочного Ирана. Подписывает он их важно и манерно: «Старший сержант технической службы Вольдемар». Служба ему не по душе: одно беспокойство. Каждый самолет надо расчехлить, провернуть винт, раскапотить, заправить бензином, расшвартовать… Ураган войны где-то далеко, за сотни километров. Вольдемар может помечтать. Грезится ему тихая жизнь в лесу. «Теперь мой идеал — природа, и тут я целиком на стороне Льва Толстого, который тоже обожал нетронутую флору и фауну. Пребывание с младенческих лет на Волге зародило во мне тихую натуру и стремление погрузиться в стихию природы. Буду жить в лесу, заведу тихую, любящую и верную подругу жизни, а не какую-нибудь сумасбродную курву, вроде — помнишь? — Лариски…» Нарисует беглыми наметанными штрихами профиль воображаемой подруги жизни, курносенькой, с вьющимися локончиками, и подпишет: «Мечта твоего брата Вольдемара».
Война. Утраты.
Осенью сорок первого года где-то на Западной Украине погиб Витя. Немного фронтовых писем дошло от него. В последнем, которое я получила, писал, что с группой солдат оказался отрезанным от своих. Две недели скитались в поисках перехода через линию фронта, днем хоронились от немцев по балкам и перелескам.
Ни единой весточки больше, ни похоронки.
Пропал без вести.
До конца войны, даже год-два после Победы, теплилась еще надежда, что придет, воротится из плена.
Не воротился.
Слепо, наугад выведенными буквами тятенька писал, как горюет мама.
Чем я издали могла утешить ее?
А на пороге у них стояло новое горе: тяжело больным, с палочкой прибрел Миша. Взят он был в первые дни, как началась война, и отправлен куда-то на восток. Спешная подготовка, походы, как писал он, с преодолением водных преград. Одно из таких преодолений кончилось для него простудой и чахоткой. Два месяца пролежал в госпитале и вышел по чистой.
Читаю его письма с дороги. «Куда теперь? Не работник и не жилец. Зойке и детям не нужен. Одно у меня место, где ласковая рука глаза мне закроет, — Рябиновая Гряда, родной дом. Знаю, горе везу маме и тятеньке, но — что делать?
Очень я слаб, Танюша. В Перми ночевал на пристани, ждал парохода. Лежу на полу, вещевой мешок за спиной, стащить — сил нет. Ночью слышу, лямки обрезают, одну чиркнули ножом, другую Даже крикнуть не смог, такое изнеможение. Паек был в мешке, на неделю вперед выдали, хлеб, сахар. Маму с тятенькой думал угостить»…
Голодный, чуть переставляя ноги, пришел он в наш обветшалый уже домишко. Как раз в это время я долго не получала тятенькиных каракуль. Жду со дня на день, и вот — Мишино письмо. С Гряды.
«Опять я, Танюша, под родным кровом. Как здесь было шумно когда-то. Помнишь, все мы любили петь, и мама тоже. Сидит за своей машинкой «Зингер» и заливается: «По долинам и по взгорьям»… Она все наши песни знала. Сейчас тихо, уныло, только отец в чулане стонет. Несчастье на него за несчастьем. Слепой, а теперь и обезножел. До меня это случилось, недели за три. На подволоку полез, досок нет ли каких на дрова. Пошарил, стал спускаться и — мимо лестницы. Чуть не насмерть разбился, на ведра угодил боком, на разный хлам. Дядя Стигней пособил на постель его отнести. Мама скорее в Нерядово за фельдшером. Тот сказал, что два ребра пополам, кость в бедре — крошево, которое никакая медицина не соберет. Стало быть, что само заживет, то и ладно. Отходил отец. Ни привстать, ни повернуться, ни по нужде выйти. Все легло на маму: и за пайком в Кряжовск, и дрова добывай где хошь, и по дому все делай, мой, стирай, заплаты плати… И меня, лишний рот, принесло. В первые дни с удочкой на бережку сиживал, глядишь, пяток-десяток подлещиков и скрасят наш скудный рацион. Сегодня пошел с крыльца, чую — все, отрыбачил Михайла: с горки, может, и снесут ноги, а в горку не вынесут. Постоял перед палисадником. Каждый день выбираюсь постоять тут да поглядеть в ту сторону, где у меня Зойка с ребятишками. Писал ей, хоть на часок, мол, их привези, умру скоро. Неужто сердце у нее не дрогнет?
Сядешь у постели отца, в разговорах мало-мало отведешь душу. Жалеем, что радио молчит, батареи давным-давно сели. Письма ото всех наших ему перечитываю. О твоем Мите выпытывает:
— Слышь, Макарыча у нее и на войну не берут. Доценка, говорят. Это как понять? Калека, что ли? Или умом поврежден?
— Зачем, — говорю, — калека. Звание такое: доцент. Ученый. Кандидат наук.
— А кандидат — это как понять? Не шибко, стало быть, ученый, а так… кандидатишко в ученые. Ну, коли лоб крепкий, может, и до настоящей учености достукается.
Несведущ я в ученых ранжирах, наобум толкую, что и кандидатом жить можно. Паек хороший дают.