Больше я не просил его петь. Чем можно было утешить Прокопенко, к
Мы молча доехали до моря в районе Георгиевского монастыря. Петро остался с машиной наверху, а мы спустились по выбитым в скале ступенькам к самому морю. Оно было таким нежно-розовым, что даже не верилось.
— А мы не ошиблись? Вроде никого не видно — ни людей, ни лодок. — Рымарев говорил громко, наверное, в расчете на то, что его кто-то из рыбаков услышит.
Так и оказалось.
— А мы туточки! Вы до нас? — услышали мы хриплый старческий голос и наконец увидели рыбаков — они сидели под нависшей скалой у потухшего костра. Их было человек девять, все почтенного возраста, седые, черные от солнца, ветра и моря.
— Сыночки! Как вас там по-ученому называют? Кино-засымщики, кажись, так нам вчерась казал старшой! Чего делать-то будем? Мы люди старые, воевать не берут, а помочь горазды завсегда. Смерти не боимся, нам все едино скоро на тот свет к богу подаваться, а вам-то еще рановато, подстрелить могут фашисты-то. Може, вы нас с суши тарарахните, и баста! — покашливая, обратился к нам седенький, но крепкий старик.
— Вы, папаша, будете работать, а мы кино снимать! — ответил ему Дмитрий. — Покажем всему Союзу, как вы под носом у фашистов ловите кефаль и кормите защитников Севастополя.
— Не кефаль, а морского кота да султанку, — поправил другой рыбак.
— А ежели убьют! — вмешался еще один.
— Из вашей бригады кого-нибудь убили? — бросил встречный вопрос Рымарев.
— Убить не убили, а страху «мессера» нагнали полны штаны! — Бригадир ехидно хихикнул и, посерьезнев, сказал: — Значит, так… Как только фрицы покажутся, падай на дно шаланды. Делай вид, шо все перемерли! Они, поганцы, покружат, покружат, пальнут пару раз для порядку та и улетят на обед… Ну айда на воду!
Мы устроились на большой шаланде. Из-под нависшей скалы выплыли одна за другой четыре рыбацкие лодки.
Море, розовое от зари, дышало спокойно. Зеленая упругая толща воды под нами была прозрачна до дна, а там колыхались, как живые, будто расчесанные невидимой рукой, бурые водоросли.
— Только русалки не хватает. А? — бросил Дмитрий.
Старичок — Юхим Назарович, бригадир, сидел на руле, а двое других гребли тяжелыми веслами.
Рыиарев, ссутулившись, устроился на банке, поблескивая очками и осматриваясь по сторонам. Море было похоже на большое зеркало, только легкое волнение тихо баюкало нашу грубую, словно вырубленную топором лодку.
— Знаешь, на том берегу, около Георгиевского монастыря сиживал с мольбертом Айвазовский… — Димка снял очки, нахмурил брови и серьезно посмотрел на меня.
— Ране, чем не выйдет солнечко, хрицы не высунутся. Не за што им будет сховаться, — перебил его Юхим Назарович.
Незаметно наша «флотилия» отмахала добрую милю от берега.
— Суши весла! — скомандовал Юхим Назарович. Старики занялись своими переметами, а мы начали снимать их за работой.
— Эх! Кабы на цвет! — жаловался Дмитрий.
— Ты лучше посмотри-ка вон туда! Да нет, правее. Там, за рыжей скалой, немцы. Спят еще…
Я, к сожалению, ошибся. Как бы в подтверждение этого, недалеко от нас шлепнулась, вспенив воду, пуля.
— А ты говорил, что спят…
С заведенными камерами мы выжидали нужный момент. Ждать пришлось долго. Но нам удалось снять пару планов, в которых и рыбаки, и всплески пуль на воде были в одном кадре.
— Сукины сыны, никак не могут пострелять в нужном для нас месте, — угрюмо и неуклюже попытался шутить Дмитрий. — Сколько пленки тратим зря.
— Радуйся, что там снайпера нет…
Рыбаки трудились, как молодые. Даже мы, снимая, как они одного за другим вытягивали из воды злющих морских котов, взмокли и утомились. Становилось жарко, солнце стало припекать, а старики все тянули и тянули переметы, бросая на дно шаланд бьющихся рыбин.
— Ложись! — крикнул вдруг, срываясь на дискант, Юхим Назарович.
Все попадали на дно лодки. Мы с Дмитрием, полулежа, приготовились к съемке. Пока успели снять переполох среди рыбаков.
— Идет над морем, — негромко и спокойно сказал бригадир.
Летел «мессер». Он шел на бреющем вдоль берега чуть мористее нас. Мы сняли его над морем вместе с нашими лодками и рыбаками. Я хорошо видел в прозрачном колпаке пилота. Он смотрел вперед и даже не оглянулся на нас.
Прошло около часа. Наши старики заканчивали свое дело. Улов был хороший. Мы сняли все, что наметили, и даже больше.
— Ложись! — снова крикнул бригадир.
В небе появилось сразу несколько истребителей — наших и вражеских. Начался стремительный воздушный бой.
Рыбаки устроили перекур, сели на банки и стали наблюдать за тем, что происходило в небе. Яростно и напряженно гудели над морем моторы. Не успел Рымарев вынуть камеру из мешка, как один из самолетов — мы не поняли чей — взорвался в воздухе. Падающие обломки и столбы воды все же удалось схватить на пленку.
— Дымит! Горит «мессер»! Снимай, снимай скорей! — закричал Дмитрий, нацеливаясь камерой на самолет.
Я услышал стрекот «Аймо» и, зная, что мощи пружины у него хватит только на 15 метров пленки, выждал, пока кончился завод Диминого автомата, и начал снимать. Фашистский летчик у самого берега выровнял машину и стал сажать ее на воду. Но у меня кончилась пленка.
— Дима, снимай!
Заработала камера друга. «Мессер» удачно приводнился и, подняв каскады брызг, остановился у берега недалеко от рыбачьей стоянки. Пилот выскочил на фюзеляж, и тут же его самолет скрылся под водой. Летчик поплыл к берегу. На этом съемка прекратилась.
Мы, как одержимые, выхватили весла у стариков и стали грести что есть силы к рыбачьей стоянке. Нас беспокоила только одна мысль: не ушел бы летчик. Удрать, впрочем, ему некуда, спрятаться трудно. На берегу к тому же остава-лось несколько старых рыбаков.
Когда мы подгребли к берегу, увидели на дне прозрачного мелководья целенький «мессершмитт». На берегу никого не было, а на горе стоял Петро и кричал нам что есть мочи:
— Бачили, як вин тикав?
— Что, убежал?!
— Та ни! — Петро не мог от приступов смеха говорить.
Наконец все стало понятно: когда пилот подплыл к берегу, на него тут же насели старики и, чтобы он не удрал, спустили с него летный комбинезон до самых колен. Фашист оказался спутанным. Тогда деды связали ему руки и, освободив ноги, погнали в гору. А там непрошеного гостя уже ждали наши разведчики.
Все, что так хотелось бы снять, увы, осталось за кадром. Когда успокоились, сняли сверху лежащий на дне «мессер». Как живой паук, извивалась на крыльях свастика…
Горячий ветер свистел в ушах. Прокопенко умел, как говорится, дать газу. Вскоре мы въехали в разрушенный поселок. Вдали шумела небольшая, но плотная толпа женщин. Мы подъехали и увидели, что они довольно настойчиво пытаются отбить мокрого немецкого пилота у двух конвоировавших его красноармейцев. Гитлеровец стоял бледный, перепуганный, взгляд его растерянно блуждал вокруг. Перед его носом рассвирепевшие женщины махали кулаками и кричали вое сразу.
Пришлось нам и Петру вмешаться. Мы вызволили пилота и наших бойцов, подвезли их в штаб. Гитлеровец оказался сыном немецкого художника.
Когда после съемки допроса пленного Петро мчал нас в Севастополь, Рымарев, протирая запотевшие очки, сказал:
— Никак не пойму. Один художник пишет море на радость людям, а у другого сыночек расстреливает это море и этих людей…
В мае, после того как наши войска оставили Керченский полуостров, враг стал стягивать к Севастополю войска со всего Крыма. С 27 мая гитлеровцы усилили артобстрел и бомбардировки города. Поэднее генерал-фельдмаршал Манштейн, который командовал 11-й немецкой армией, действовавшей в Крыму, писал, что во второй мировой войне немцы никогда не достигали такого массированного приме-нения артиллерии, особенно тяжелой, как в наступлении на Севастополь.
Теплоход «Абхазия» стоял, прислонившись к пирсу. На причале в Южной бухте — огромная толпа. Но многие не хотели покидать родной город, и накал страстей был так силен, что сейчас, вспоминая все это, трудно об этом писать — опасаешься, что все детали покажутся «перебором», недопустимым преувеличением.
Но люди действительно сопротивлялись. Их вели к судну едва ли не силой. Они плакали, причитали на сотни голосов:
— Лучше умереть здесь!..
— Не поеду!
— Мы останемся здесь до конца…
А на «Абхазии» волновались: только бы успеть до очередного налета.
— Скорее, скорее, мамаша!
— Нельзя, нельзя останавливаться, мамо! шумели матросы. — Убьют ведь…
— Мои два сына, вот такие же, как вы, полегли здесь, а я уеду?! Куда? Зачем? Детки вы мои, оставьте меня, родненькие!
Здесь, перед страшным ликом смерти, все стали роднее и ближе. Мать погибших сыновей чувствовала себя матерью этих, оставшихся в живых.
— Мама! Мы не уедем без тебя! — кричат две маленькие девочки, вцепившись ручонками в фальшборт. Молча стоит на пирсе женщина, потом поворачивается и шагает прочь от корабля. Каждый шаг ее страшен — кажется, еще секунда, и она рухнет на землю.
— Мама! Не уходи!
Толпа замерла. Над пирсом нависла гнетущая тишина. И мать, не выдержав, бросилась к кораблю. Ее перехватили, и она забилась на руках у людей:
— Пустите! Девочки мои! Я никогда вас не оставлю! Это все они, проклятые! — И она погровила небу худым иссушенным кулаком.
Эхо прокатило над синими бухтами тревожный гудок Морзавода. Щелкнул и хрипло-оглушительно зарокотал на судне громкоговоритель:
— Воздушная тревога!
— Будьте вы прокляты!.. — снова заголосила мать, протягивая к небу сжатые кулаки.
Ее отпустили, и она ринулась по крутому трапу вверх, навстречу плачущим детям.
Гудит, перекатывает тревогу Морзавод.
— Отдать концы! — крикнул в мегафон капитан.
Толпа на пирсе не расходилась. Медленно отделились трапы, и «Абхазия» отвалила.
— Лидочка осталась! Лидочка, доченька! — какая-то женщина стала перелезать череэ фальшборт, но ее вовремя удержали.
Я обратил внимание на двух плачущих девушек, стоявших неподалеку у снарядных ящиков. Отсняв уходящий теплоход и девушек, узнал, что произошло.
— Мы не успели, трап подняли, и вот теперь остались совсем одни…
— Где вы живете? Хотите, отвезем вас домой?
— У меня нет дома. Утром в него попала бомба, — сказала синеглазая девчушка.
— А мой дом цел. Хотите жить у меня? Вы — Лида? — спросила вторая с легким кавказским акцентом. — Меня зовут Аламас. Ну, успокойтесь! А я намеренно опоздала…
— Я тоже, — ответила Лида. — Мне просто очень жаль маму. Она умрет от страха за меня. Да вот теперь дом… А бросить Севастополь как можно? Я ведь сестрой работаю в госпитале.
Я довез девушек домой, а по дороге на Ленинской случайно встретил и прихватил Дмитрия. Всю дорогу Аламас уговаривала Лиду поселиться у них в доме.
— Нам вместе будет легче жить, а бабушка станет за нами ухаживать…
— А разве бабушка не уехала? Ведь был же строгий приказ коменданта об обязательной эвакуации стариков и детей.
— Моя бабушка очень строгих патриотических принципов. Скорее умрет, чем покинет родной город. Ее отец погиб здесь, на Малаховом кургане.
Около почты, в Косом переулке, среди уродливых развалин и глубоких воронок чудом сохранился маленький одноэтажный домик. Подъехать к нему на газике даже Петро не смог, и мы проводили девушек пешком, перепрыгивая через завалы ракушечника и ржавые железные балки.
Аламас познакомила нас с бабушкой. Бодрая, суетливая, та вначале всплеснула руками от огорчения, узнав, что теплоход ушел, а внучка осталась. Но уже через минуту оживилась и сказала весело:
— А может, все это и к лучшему.
Лида осталась у них, а мы с Рымаревым и Прокопенко приобрели новых добрых друзей.
…Все яростнее наседали фашисты на Севастополь. Среди закопченных руин редкие уцелевшие домики выглядели странными островками давно ушедшей отсюда жизни. Чем было оправдано уничтожение города, если гитлеровцы так стремились его захватить? Наверное, это и было главным в действиях фашистов — сровнять его с лицом эемли.
Однажды меня вызвали к командующему Севастопольским оборонительным районом адмиралу Ф. С. Октябрьскому. Тепло расспросив о работе киногруппы, он вдруг переменил тон разговора, стал очень официальным, чего с ним никогда раньше не было. Я даже встал по стойке «смирно».
— Завтра в двадцать два ноль-ноль вам всем надлежит явиться в Камышовую бухту на тральщик. Киногруппа должна срочно перебазироваться в Туапсе.
— А как же Севастополь останется без операторов?
— Приказы пе обсуждаются! Положение очень серьезное, а мы не можем вам всем гарантировать переброску па Большую землю. Сколько вас?
— Два оператора и ассистент. Разрешите, товарищ адмирал, хотя бы одному оператору остаться!
Немного подумав, командующий согласился.
— Только предупреждаю еще раз, — сказал он. — Никаких гарантий не даю. Решите сами, кто из вас останется, и доложите сегодня же…
Я возвращался и думал, каким ударом будет это для ребят. Останусь один, а их отправлю завтра на Большую землю. Это право теперь на моей стороне, без всякого жребия. Я старший по званию и могу это использовать без обсуждений.
И все-таки мы устроили втроем небольшое совещание (Левинсон и Короткевич недавно ушли на Большую землю со снятым материалом).
Ребята придерживались мнения, что нужно или уходить всем, или всем оставаться. Но я напомнил, что это приказ…
— Итак, друзья, вы отправитесь в Туапсе. Словом, ни пуха ни пера. Чего так укоризненно смотришь? Разве я не прав?
— Ты прав. А смотрю я на тебя не укоризненно, а боюсь за тебя, дурака. Надеюсь, честно говоря, только на твое дикое везение… Ну, прощай!
Пока Дмитрий протирал очки, я распрощался с Ряшенцевым.
Друзья ушли в ночь, а я остался один, и тоска крепко схватила меня за горло.
На другой день под вечер, не вынеся больше одиночества, я отправился навестить своих знакомых в Косой переулок. На месте маленького домика зияла огромная воронка, на дне которой лежало разорванное малиновое одеяло. Им застилали постель бабушки…
…Мой путь назад освещали кроме ярких мерцающих звезд периодически вспыхивающие дрожащим фосфорическим светом вражеские ракеты. Они на короткий миг выхватывали из чернильного мрака фантастические, застывшие в нагретом воздухе скелеты домов и обгорелых акаций. Я шел, окруженный вздрагивающей тишиной. Не ухала тяжелая батарея — только пряный аромат белой акации с паленым привкусом раздражающе захватывал дыхание.
Вдруг совсем недалеко от меня из обгорелого скелета дома раздались глухие хлопки — один, другой, третий, и полетели в небо сигнальные ракеты. Я замер, плотно прижавшись к еще теплой стене с глубокой нишей.
Прошло несколько минут. Послышались шаги. Мелькнула мысль — я не энаю пароль. Могут принять за диверсанта.
— Стой! Кто идет?
Громко лязгнул затвор автомата. Я знал, что здесь никогда не бывает патрулей. Сердце стало четко отбивать секунду за секундой. Враг подавал сигналы самолету. Судя по оклику патруля, он его ищет.
Мое положение стало вдвойне опасно: если меня обнаружат свои, то я не успею им объяснить, почему сигнальные ракеты взвились рядом со мной, а о немцах и говорить не приходится.
Мне стало жарко. Что же делать? Время тянулось бесконечно… Месяц начал набирать высоту, и стало заметно светлее.
Вдруг мимо меня что-то пролетело. «Граната», — подумал я. Взрыв. Рядом за стеной страшный нечеловеческий вопль прорезал тишину, но автоматные очереди все заглушили — и стоны, и топот сапог. Пули впились в камень и брызгами разлетелись в темноте. Так же неожиданно все умолкло.
Прозвучала короткая команда, и раздались осторожные шаги нескольких человек. Синий луч фонарика выхватывал из темноты ноги в сапогах, тропинку, автоматы в руках… Кого-то несли, а он протяжно стонал. Шаги потухли вдали, и снова наступила тишина. Я успокоился: значит, диверсанты пойманы и больше не будут наводить самолеты на город.
Поднявшийся месяц, освободившись от дымки над городом, ярко залил мертвым, светом место ночного происшествия.
Одним из сохранившихся в целости островков среди руин Севастополя оставалась опустевшая гостиница «Северная». Кроме меня, художника Леонида Сойфертиса и вернувшегося из Туапсе Левинсона, никто больше в ней не жил. Бомбы и снаряды пока миловали ее, и она стояла напротив разрушенного Сеченовского института на Нахимовской беленькая, нарочито чистенькая рядом с закопченными уродливыми развалинами.
Мы не бегали ночью по тревоге в убежище, которое было рядом с гостиницей, в скале под Мичманским бульваром, а спали, как говорится, вполглаза, прислушиваясь во сне к вою и взрывам бомб. Окно нашего номера выходило во двор, и перед ним была высокая гранитная скала, заросшая колючкой и диким виноградом. От осколков и шальных пуль мы были надежно укрыты, но от бомб и снарядов спасала только судьба.
Просыпаясь, мы, как правило, в шесть часов утра захватывали аппаратуру с пленкой, спускались с третьего этажа по белой мраморной лестнице на улицу в подъезд, будили Петра, спавшего в газике, и уезжали на поиски материала.
Вчера поздно вечером мы вернулись с передовой из 7-й бригады морской пехоты полковника Е. И. Жидилова. Съемка не состоялась — день выдался на редкость тихий. Противник упорно молчал. Солнце припекало, и мы нежились, подставляя свои лица под его горячие лучи. Только изредка, как бы напоминая о себе, постукивал вражеский пулемет, поднимая рыжую пыль у блиндажа, и снова надолго замолкал.
Впереди, за линией нашей обороны, в зеленой лощинке на нейтральной полосе горели, волнуясь, как языки пламени, островки цветущих маков…
— Смотри! Как будто лужи свежей крови, — сказал Левинсон и, перевернувшись на спину, подставил свое лицо солнцу.
Неглубокий ход сообщения соединял несколько ближних траншей и выводил вперед, на НП роты, откуда до маковых огней было рукой подать. А дальше еле виднелись проросшие густым вьюном немецкие проволочные заграждения, за ко-торыми простиралось голое солончаковое минное поле.
Когда стало смеркаться, мы с Левинсоном пробрались на НП. Усатый мичман неотрывно смотрел в замаскированную травой стереотрубу, а лежащий рядом краснофлотец с автоматом держал в левой руке трубку полевого телефона. Он жестом предложил нам занять место на трофейной плащ-палатке. Маковое поле плескалось совсем рядом. При желании можпо было набрать хороший букет и остаться незамеченным.
— Нарвем, а? — спросил я Наума Борисовича вполголоса, кивая на маки.
— Стоит ли рисковать? — ответил он шепотом.
— Чуть стемнеет, и можно рвать без всякого риска, — сказал, не оборачиваясь к нам, мичман.
Мы прислушались. Теплый ветерок принес обрывки резкой немецкой речи. Вдруг полилась тонкая дрожащая мелодия — там кто-то играл на губной гармошке. «Ком цюрюк», — услышали мы первые слова песни. Пел низкий баритон, пел тоскуя…
— Хорошо поет бандит, а?
К одинокой песне присоединились по одному еще несколько нестройных голосов. Порыв ветерка ослабил звук, и песня растаяла в наступившей синеве.
Наконец дали подернулись дымкой, и четкие очертания местности впереди замутились и исчезли. Мичман оторвался от окуляров.
— Ну, теперь пора, а то не успеете, — сказал он, жестом предлагая мне посмотреть в стереотрубу. — Немцы — слева, за рыжим бугорком. Видите? Мы находимся вне их кругозора, но дальше этой красной полоски не выползайте, там наши мины и снайперская засада. Снайпер ушел в том направлении ночью и с темнотой вернется обратно.
Когда я выползал из укрытия, плотно прижимаясь к теплой земле, Левинсон шепотом посылал в мой адрес самые недоброжелательные напутствия.
Зеленое море душистой травы накрыло меня с головой. Сумерки сгущали синеву и затушевали полнеба. Пока я успел набрать огромный букет, стало почти темно. Цветы, прикасаясь к лицу, отдавали приятной, горьковатой свежестью. Хотелось перевернуться, лечь на спину, глянуть вверх и забыть обо всем на свете…
— Ну, где ты там, лирик третьего ранга? Давай кончай это дело, пора домой…
Немецкие осветительные ракеты помогли нам сориентироваться и, не блуждая, выбраться с передовой в Севастополь.
Я еле уместил свой букет в огромном стеклянном кувшине посредине круглого стола в нашем номере. При свете небольшой свечи он гигантской тенью колебался на светлой стене.
Молча улеглись. Ночь была какой-то особенно тревожной. Мы долго не могли уснуть. Бомбы ухали близко и чаще обычного. На сердце было тоскливо и неспокойно. Я встал, 8ажег свечу — снова на стену метнулась огромная тень от букета, напоминая взрыв бомбы. Сел писать матери письмо. Это занятие меня успокоило, будто бы я увиделся с дорогим мне человеком, поговорил с ним… Левинсон, лежавший рядом, ворочался, кажется, он тоже не спал. Только за полночь мы утихомирились…
Отчего я проснулся, не знаю. Видно, от непривычной тишипы. Но явно раньше обычпого: в открытое настежь окно только входило утро, не было еще и шести.
— Наум! Вставай! Поехали на съемку!
Он с трудом оторвал голову от подушки:
— Ну куда тебя несет? Дай же поспать!
— Очень прошу тебя — одевайся. Мне что-то не по себе, — уговаривал я друга. — Слышишь, какая тишина? Черт знает, почему так тихо, даже артиллерия молчит… Жутко…
Мы быстро поднялись, захватили камеру, запас пленки и выскочили на улицу. Чудесное майское утро пахнуло на нас соленой свежестью моря. Прокопенко выкатывал из своего укрытия газик.
— Товарищ капитан третьего ранга, наш художник тоже хочуть пойихаты разом з нами, вин просив растовкать ранэнько… рано…
— Ну беги и тащи его скорее в машину, только в темпе. Понял?
Петро бросился в гостиницу. Не прошло и пяти минут, как заспанный Леонид Сойфертис показался в сопровождении Петра. Мы сели в газик и покатили в сторону Большой Морской. Но не успели отъехать и двухсот метров, как услышали характерный свист бомб. Гула моторов не было слышно, очевидно, самолет летел на большой высоте. Несколько взрывов, и горячий воздух чуть не вышиб пас из машины.
Оглянувшись назад, мы увидели, как раскололась наша гостиница. Бомбы угодили в самый ее центр. Облако желтой пыли и камней взметнулось в небо и, грузно осев, скрыло все вокруг.
— Петро! Скорее назад!
Когда Прокопенко подкатил нас к густому облаку пыли, стало видно, что осталось от нашего жилища. Половина фасадной стены уцелела, и мы полезли через выбитые, заваленные обломками двери внутрь. Бомбы были не крупного калибра и разрушили гостиницу не всю. По изувеченной лестнице мы с трудом поднялись на третий этаж. Все было искорежено и разбито. Сквозь рваное отверстие в потолке проглядывало синее небо. Всюду торчали железные балки. По нпм мы пробрались в наш коридор. Одной стены не хватало — она рухнула. Вместо дверей в наш номер зпял рваный пролом. Мы заглянули в него и, как по командо, отпрянули назад.
— Кровь? И так много, откуда опа? — в ужасе вскрикнул Левинсон.
Вся наша комната густо окрасилась в кроваво-красный цвет. Это взрывная волна рассеяла по всему номеру лепестки маков.
Ничего из наших пожитков не сохранилось. Даже железный ящик с остатками пленки был изрешечен мелкими пробоинами. Так кончилось наше вольное поселение в гостинице «Северная»…
…Море, как маковый цвет, пропиталось красным. Усталое раскаленное солнце торопилось нырнуть в прохладные воды и скрыться в них. Коснувшись горизонта, оно вытянулось, расплылось и начало угасать. Как-то сразу, незаметно и быстро наступила ночь, а канонада продолжала над Севастополем катать железные бочки тяжелых взрывов. Небо, как черная шаль, пробитая осколками, накрыло и море, и опаленные руины города и погасило поля алых маков. Крупные сверкающие звезды опустились низко над горящей землей, развалинами, морем. А канонада, потрясая душную, пропитанную гарью и запахом шалфея ночь, вдруг оборвалась и замерла. Покатились, затухая, ее отголоски через синие бухты — в Инкерман, Балаклаву, за мыс Фиолент…
Застыл, замолчал фронт. Перестал перекатывать взрывы по опаленной земле. Время замерло. Минуты казались часами. Тихо, беззвучно воспламеняли ночь фосфорические всплески ракет.
«Сдавайтесь! Вы обречены на уничтожение! Пощады никому не будет! Еще есть время одуматься — переходите на нашу сторону! Гарантируем сохранение жизни!..»
Только ветер, нехотя шелестя цветными листками, гонял из стороны в сторону эти угрозы фашистов. Вначале они приводили нас в ярость. Мы жгли листовки и рвали их в клочья, но вскоре потеряли к ним всякий интерес. Густыми пестрыми стайками опускались они с неба на траву, кустарник, деревья. Порывы ветра не давали бумажкам задерживаться надолго и уносили их в море.
Немцы как вымерли — притаились, молчат. Выжидают. Нас ждут. А мы их… Так и сидим в настороженном ожидании друг против друга.
Тишина. Лишь изредка четкие пунктиры пулеметных очередей дробят время на мгновения, и их трассы, прожигая ночь, роняют обессиленные пули в сонное море. Оно, тяжко вздыхая, лениво накатывает на темный берег осколки луны.
Мелкая прибрежная галька монотонно рождает шорохи. Еще утром, во время боя, привязалась ко мне мелодия старой матросской песни. Целый день прилипали к губам слова: «Раскинулось море широко…»
«Широко! Широко!..» — рокочут ночные шорохи.
Ночь потеряла очертания. Мной овладела дремота. Неудобный окоп на краю обрывистого берега стал уютным, теплым. Где-то под звездами проурчал и растаял монотонный гул моторов Ю-88. А над Севастополем вскоре взметнулось, широко осветив руины, высокое пламя взрывов. Через несколько мгновений, как горячее дыхание ветра, пронесся над нами тяжелый вздох ударной волны. Вздрогнула земля, осыпав глиной и мелкими камешками спящих бойцов. Рядом тихо и безмятежно спали краснофлотцы и красноармейцы, положив стриженые головы на бескозырки и пилотки. Неподалеку кто-то стонал, произнося во сне бессвязные обрывки фраз.
Над Балаклавой, озаряя горизонт оранжевым сиянием, взошла огромная луна. Тяжелое уханье бомб раздражало меня. Громко билось сердце. Билось испуганно, тревожно, будто предупреждая об опасности. Вокруг прозрачная синяя тишина, а я почему-то испугался стука своего сердца.
Бледные звезды сдвинули ночь к утру. На траве засверкала в холодных искрах луна.
Я прислушался к тишине. Из ночи донесся едва уловимый металлический лязг — этот тонкий, как комариный, звук прихватил с собой из далекой крымской степи теплый, напоенный ароматом трав ветерок. Немцы готовили последний удар, накапливали у линии фронта тяжелую технику.
Сон улетел. Широко высветилась в сознании грозная реальность, стерла, смазала блики, шорохи, ароматы южной ночи. Протяжно застонал, не просыпаясь, раненый моряк. Спят бойцы, не зная, что готовит им грядущий день — 226-й день обороны. Севастополь — последний рубеж, последний клочок опаленной огнем крымской земли. Ни шагу назад! За спиной — море, смерть. Тусклые блики луны на оружии. Завтра бой…
В эту ночь ни спящие, ни бодрствующие, как я, не знали, что пронизавшее ночную мглу утро — утро 7 июня 1942 года — будет разбужено третьим генеральным наступлением врага на Севастополь.
Итак, завтра бой…
У моих ног в кожаном футляре — автомат, мое оружие, которым застрелить никого нельзя. Оно заряжено не смертоносными пулями, а безобидной кинопленкой, которая, впрочем, может стать и обвинителем, и судьей, и свидетелем, и своеобразным грозным оружием.
Море шумит внизу. Сердце заволокло тоской. О том, чтобы заснуть, нечего и думать. В мыслях беспорядочно, обрывками, возникает знакомое и дорогое — Малахов курган, Пятый бастион, вице-адмирал Корнилов…
«…Нам некуда отступать, — позади нас море. Помни же — не верь отступлению. Пусть музыканты забудут играть ретираду. Тот изменник, кто потребует ретираду. И если я сам прикажу отступать — коли меня…» Владимир Алексеевич Корнилов сказал это своим солдатам за несколько недель до первой бомбардировки Севастополя, за несколько недель до своей гибели. Я пытаюсь связать воедино прошлое и настоящее, понять те закономерности и связи, которые невидимой нитью соединили те одиннадцать месяцев первой обороны и семь этих месяцев.
Сейчас, когда бессонница острыми гвоздями вбивает в мозг мысли, особенно зримо встает перед глазами облик города, уже искалеченного и изуродованного, с которым ты оказался так накрепко, так близко связан судьбой, помыслами, самой жизнью.
Я вспоминаю свою последнюю встречу с Севастополем — за два года до войны, когда мне довелось побывать на маневрах Черноморского флота.
…Город замер, высеченный из белого инкерманского камня. Улицы миниатюрных, увитых виноградом домиков с красными черепичными крышами, оживленные лепестками бескозырок, кривые переулки, лесенки, веселые бульвары, которые террасами спускаются к прозрачным бухтам и роняют в них бронзовые отражения героев легендарной обороны прошлого века. Сошел в теплые воды бухты и остановился, задумавшись, по колено в прозрачной волне памятник «Затопленным кораблям». Его грозный орел — эмблема русского могущества — распростер бронзовые крылья над Северной бухтой. За ним по ту сторону залива — Северная сторона с Братским кладбищем вдали и неприступной крепостью над входом в бухту. Тает в голубой дымке Константиновский равелин — ворота Севастополя…
Крики чаек, плеск волн о каменный берег, протяжный возглас сирены вернувшегося из дозора сторожевика.
— Эй! Рыбак! Уснул в ялике? Полундра!
«Полундра!..» — многократно повторяет эхо. Двенадцать часов. Бьют на кораблях склянки, и их серебристый перезвон плывет, летит вместе с криками чаек к извилистым бухтам города.
На рейде Северной бухты замерли серые громады кораблей. Они стоят ошвартованные на «бочках» и глядятся в свое отражение. Жерла орудий в белых чехлах…
Под минной башйей у каменного пирса стоя! тесной семьей ошвартованные кормой эсминцы. Южная бухта. Высоко над ней в центре Исторического бульвара круглое здание Севастопольской панорамы и памятник Тотлебену. Это силуэт города. Его отражение всегда колеблется в Южной бухте.
Я шагаю среди разноголосой пестрой толпы по Нахимовскому проспекту. Мне навстречу группами идут веселые матросы, женщины, дети. Мелькают золотые нашивки, крабы, шевроны, развеваются черные ленточки на белых бескозырках и синие гюйсы на форменках, блестят на солнце названия боевых кораблей: «Красный Кавказ», «Червона Украина», «Парижская Коммуна», «Беспощадный». Сверкает, шумит, улыбается улица.
Низко склонились над пешеходами кружевные ветви цветущих акаций. Сладкий, густой аромат курится над городом.
Я будто не иду, а плыву вместе с толпой. Я ее частица, я чувствую пульс ее жизни, ритм ее движения — живой, размеренный, радостный.
Площадь на краю Южной бухты. Бронзовый Ленин распростер свою руку над ней. Вдали — белоснежная колоннада Графской пристани, между колонн синеет, играет море.
К выскобленному деревянному пирсу один за другим подруливают моторки, катера.
— Смирно! — раздается четкая команда.
— Вольно! — вторит другая. И новая группа краснофлотцев — бескозырок, синих воротников, отутюженных клешей — вливается в теплую уличную суету.
Позванивают телеграфы, причаливают, отваливают катера, пофыркивают моторы, захлебываясь от волны. Играет, качается на ней густая нерастворимая синева севастопольского неба, легкие белоснежные чайки, как клочья пены, под-прыгивают на гребне, плавятся на горячих бликах солнца…
С Корабельной стороны доносятся гулкие протяжные удары металла о металл и частые строчки пневматического молота, клепающего стальной остов корабля. Над Морзаводом протянул гигантскую руку плавучий крап. Он, как рыбак на крючке рыбу, вытянул торпедный катер с красным от сурика брюхом.
Поет, звенит, играет Севастополь. Галдпт живописпый базар, красочпый, яркий. Он приютился у самого моря. На бурых, пахнущих йодом водорослях подпрыгивает, извивается, сверкает серебром голубая скумбрия.
— Чебуреки! Сочный чебуреки!
— Пахлава, как мед! Вай, вай! Как мед!
— Камбала! Камбала! Там была, а зараз туточки!
— Свежая живая султанка! Султанка!
— Кому сладкая черешня?..
Стараясь перекричать друг друга, тянут нараспев с разноязычными акцентами медные от солнца и моря просоленные рыбаки и рыбачки, продавцы фруктов и восточных сладостей, зазывая покупателей.
Море, вздыхая, покачивает ялики, шлюпки, шаланды. Поскрипывают в уключинах весла, стонут на мачтах, кивая парусами, реи.
Вечер. Толпа вынесла меня на Приморский бульвар. На низкой, окружающей фонтан скамеечке сидят в глубокой задумчивости седые внуки героев легендарной обороны Севастополя. Столетняя, поседевшая ива склонилась над уснувшей в бассейне водой. Тихо шуршат шаги по гравию дорожек. Прогуливаются моряки, крепко прижимая к синим воротникам плечики любимых.
Мазки заходящего солнца густо легли на Константиновский бастион. Над розовой бухтой замерла тишина, и только изредка протяжно стонет на морском фарватере буй.
…Спустя два года я снова шел по знакомым улицам и бульварам. Ничто, казалось, не изменилось, только мелкие штрихи напоминали о том, что сейчас война. Даже странно: ехал на фронт, а попал в военную крепость, увидел жизнь спокойную, размеренную, без тревожной суеты, без наклеенных полосок бумаги на окнах — не в пример нашей столице.
Эмалевое небо. Синие бухты. Острые зигзаги чаек. Йодистый запах моря. И нет в толпе белоснежных лепестков бескозырок.
У орудийных стволов на кораблях сняты белые чехлы. Зенитки смотрят в небо. Севастополь ждет…
Золотые каскады горячего солнца обрушились на город. Хочется жить, дышать, петь, радоваться. И вдруг… Война! Где же она? Где ее разрушительный след, ее огненное дыхание? Где следы бомбежки 22 июня?
Я иду по городу. Новенькая флотская форма непривычна — то и дело приходится отвечать на приветствия краснофлотцев и изредка самому отдавать честь первым. Вот и сбылась мечта детства. Я нежданно-негаданно волей судьбы стал военным моряком. В такт моему шагу непривычно бьет в бедро по-морскому низко подвешенный наган.
Я задумался о чем-то.
— Товарищ командир! — послышался строгий окрик. — Почему вы не отдаете честь старшему по зва… Микоша! Дорогой! Ты ли? Нет, не может быть! В таком виде — моряк по всем статьям! Дай я тебя обниму, генацвале!..
На Большой Морской я столкнулся лицом к лицу со своим старым знакомым — капитаном 1 ранга с линкора «Парижская Коммуна» Михаилом Захаровичем Чинчарадзе. Несколько лет назад мы узнали друг друга и подружились на флотских маневрах.
Я рассказал Михаилу Захаровичу, что теперь назначен флотским кинооператором, неожиданно стал капитаном 3 ранга. Моя профессия, конечно, как и кинокамера, остались со мной и стали служить общему делу. Меня уже знали на многих кораблях, всюду приветливо встречали как своего, флотского «киношника».
…Только один день был для меня в Севастополе мирным, солнечным, безмятежным. Война пришла с воздуха на рассвете следующего дня. Появились юркие «мессеры», а за ними черными стаями «козлы» — пикирующие штурмовики Ю-87. Они неожиданно выскакивали из-под горячих лучей солнца и едва ли не отвесно устремлялись один за другим вниз, на корабли.
Каждый день с рассвета я был уже на ногах и ждал прилета «гостей». На этот раз находился на берегу возле Сеченовского института, стоял с киносъемочным автоматом «Аймо» у железного трапа, следил за моментами воздушного боя и не заметил, как со стороны солнца нагрянули Ю-87. Мой взгляд приковали наши «яки» и «мессеры». Только когда просвистевшие бомбы подняли высокие фонтаны воды около проходившего крейсера «Красный Кавказ» и взрывная волна посадила меня на бетонный пирс, я очнулся и начал снимать.
Снимать! Я был профессиональным оператором-кинохроникером, но в первой встрече с грозным, еще неведомым мне «сюжетом», видимо, выглядел неумелым любителем.
Первая съемка в кутерьме налета, грохоте зенитных огневых средств определила мое место во время бомбежек. С этого дня началась для меня война, началось мое участие в создании кинолетописи города, который потом назовут героем.
Каждую ночь падали на Севастополь бомбы, каждую ночь взлетали на воздух дома, гибли в завалах люди. Не прошло и ста лет, как снова обагрились кровью белые камни легендарного города. Пороховой дым застлал синие глаза бухт и горьким черным шлейфом опоясал кварталы. Развесистые грибы взрывов высоко взметнули в прозрачную синеву неба свои грязные кудлатые головы…
Война и пришла в Севастополь с неба.
Ночь как ночь, только звезды ярче вчерашнего. Вчера едкий дым застилал и звезды, и глаза. Я иду знакомой тропой среди развалин.
Тишина… Тяжелая, весомая, гнетущая… Может быть, Севастополь заснул, и в зыбкой тьме среди руин витают страшные сны? Нет, город не спит — он притаился и ждет.
Чего же хорошего можно ждать на войне от тишины? Я жду. Жду не один. Весь осажденный Севастополь ждет. Выжидает и враг, окруживший город.
Яркая вспышка высветила полнеба. За ней новые всполохи, еще и еще. Наконец канонада накатилась лавиной звука и света и, нагрузив до последнего предела ночь, смыла звезды. Все смешалось, стало дыбом — и город, и море, и небо. Вспышки то, как молнии, кололи небо на части, то воспламеняли его сразу, целиком. Бомбы и снаряды перемалывали заново уже давно разрушенный город.
Враг бросился на последний приступ 7 июня. В теченио восемнадцати суток, начиная с 20 мая, сила артиллерийского огня и авиаударов нарастала с каждым днем.
Защитники Севастополя дали клятву стоять насмерть, до последней капли крови, до последнего патрона. Но боеприпасы иссякали, иссякали силы людей. Скоро наступит конец. И от этого никуда, видимо, не уйдешь.
Короткая южная ночь была на исходе. Земля под ногами вздрагивала, и порой казалось, что и она не выдержит — разверзнется. Не успели над Константиновским равелином погаснуть бледные звезды, как до зубов вооруженная и вышколенная вражеская пехота ринулась на штурм истощенного, смертельно измученного севастопольского гарнизона.
Атака была стремительной, злой и упорной, но овладеть городом гитлеровцам не удалось. Незначительное продвижение вперед стоило им огромных потерь в живой силе и технике.
…Потеряв крышу гостиницы «Северная», мы с Левинсоном лишились и постоянного места пребывания, перешли на «цыганский» образ жизни, как заметил мой друг. Сначала нам удавалось хорошо выспаться на передовой, в окопах бригады полковника П. Ф. Горпищенко, но, когда фашисты продвппулпсь вперед, нам пришлось искать другое место ночлега. Вскоре мы нашли его. Им оказалась небольшая зеленая балочка недалеко от Херсонесского аэродрома. Поело захода солнца Прокопенко отвозил нас туда на ночевку, и мы имели возможность передохнуть до рассвета. Но вскоре балочку заняла минометная часть, а мы получили разрешение расположиться в штольне под скалой на Минной.
— Там нам будет веселей… Мы снова будем в компании журналистов. Они уже перебрались туда из редакции «Красного Черноморца». А тот — помнишь? — лейтенант Клебанов, с которым мы шли сюда на тральщике, теперь ответственный секретарь газеты, — говорил по дороге на Минную Левинсон.
Пирс Минной пристани был пуст и безлюден. Большие ворота в штольню были заперты, и мы, войдя в маленькую дверку, очутились в душной темноте. После яркого солнца глаза никак не хотели привыкать к тяжелому сырому полумраку.
— Ну, знаешь, дорогой друг! Лучше помереть под солнцем, чем быть заживо погребенным в этой могиле!
Штольня — огромный тоннель, высеченный в скале, была наполнена людьми, бледными, худыми, истощенными. Одни работали у станков, другие спали тут же, у рядов выточенных снарядов и мин. Тут же верстальщики «Красного Черноморца» делали очередной номер газеты. Поодаль, в стороне, пробивали второй тоннель сквозь скалу — запасной выход из штольни. Накануне фашистам удалось прорвать участок нашей обороны на Северной стороне, и теперь со дня на день они могли выйти к Сухарной балке. Тогда старый выход из штольни на Минную пристань будет под пушечными ударами прямой наводкой через залив.
Мы стояли пораженные, и чем больше наши глаза привыкали к мраку, тем больше из него выплывало удивительных деталей жизни подземного города.
— Жаль, об этом только журналисты могут написать, а нам нужен свет. А взять его негде… Какой фильм мог быть! Но его никто никогда не увидит…
Перед тем как отправиться в штольню, мы с тревогой наблюдали за нашими истребителями.
Они штурмовали немецкую пехоту, прорвавшуюся на Северную сторону в районе Братского кладбища. Красно-зеленые трассы вонзались в потемневшую землю совсем недалеко. Нас отделяла от гитлеровцев только полоска морской воды.
Спали мы первую ночь в штольне скверно, хотя у каждого была неплохая матросская койка. Не покидало сознание, что немцы вот-вот закроют выход из штольни, и мы останемся погребенными здесь. И потому было душно, нас одолевало непреодолимое желание выбраться на воздух.
— Ну что, киновезунчики, не спится? Немцев боитесь или духоты? Не привыкли к такой тишине? — К нам подошел старый знакомый Семен Клебанов. — Значит, звезды привыкли считать? А тут даже лампочки вполнакала и то редко горит.
— Брось дурачиться!.. — обиженно бросил Левинсон и сел на койке.
Клебанов устроился рядом.
— Хорошо, буду, друзья, серьезен… Положение больше чем тяжелое. Вам надо, пока еще не поздно, подаваться па Кавказ. Я пришел предупредить вас: готовьте отснятую пленку. Наша редакция через пару часов уходит на тральщике в Сочи. Такая команда поступила, ребята. Мне даже как-то перед вами неудобно — вы остаетесь, а мы уходим…
— Снятой пленки не так много, но если не довезешь, сам понимаешь, вся наша жизнь здесь, в Севастополе, вроде бы была ни к чему.
— Доставлю, — обещал Клебанов.
Через несколько часов мы расстались с друзьями. Поспать нам в эту беспокойную ночь так и не пришлось.
Наутро с Большой земли снова пришла хорошо знакомая «Абхазия». Она ошвартовалась под крутым боком Сухарной балки. Охраняя судно от вражеской авиации, сразу навалились на нее и закрыли со всех сторон густые, тяжелые клубы дымовой завесы. Над городом непрерывно рыскали «мессеры». Они ходили над бухтами нахально, безнаказанно. Пилоты, видимо, поняли, что зенитчики берегут боезапас для стрельбы прямой наводкой по наземным целям. Команда «Абхазии» лихорадочно вела разгрузку трюмов. Нужно было закончить ее до наступления темноты и взять на борт раненых. Под покровом ночи теплоход снова должен был прорваться на Большую землю.
Чем выше поднималось солнце, тем слабее становилось дуновение ветра. В полдень ветер стих, дымовая завеса сразу же белым столбом поднялась к небу и открыла «Абхазию». Фашистские летчики только этого и ждали.
Мы стояли с Левинсоном на берегу Минной недалеко от входа в штольню. Я держал «Аймо» наготове и следил за приближающимися к «Абхазии» «юнкерсами».
— Увидели гады!
— Смотри! Выходят на цель сволочи! — Левинсон не говорил, а кричал. — Снимай! Снимай! Пусть все увидят, все! Пикируют на беззащитный транспорт! Там ведь раненые!
Рев пикирующих самолетов заглушал голос Левинсона и эвук работающей камеры.
Снимая, я не сводил глаз с черной стаи — три, четыре, пять… Они заходили со стороны электростанции…Тринадцать, четырнадцать… Я перестал считать — в визире «Аймо» эскадрилья не вмещалась. Хорошо было видно, как ото-рвались бомбы от первых трех спикировавших «юнкерсов».
Вздыбилось море. Казалось, время замерло и остановило в воздухе стену воды. Наконец она упала.
— Ура1 — закричал Левинсон. — «Абхазия» цела и невредима! Промазали, гады!
Но радость его была преждевременной. Появилась новая эскадрилья. В это время к теплоходу подваливал небольшой портовый буксир.
— Ложись!
Окрик Левинсона бросил меня на землю. Повернув голову, я увидел, как прямо на нас пикировал «юнкере».
Ни свиста бомб, ни взрывов я почему-то не слышал. Меня просто вроде бы приподняло и потом сильно ударило о землю. Я ловил открытым ртом воздух и не мог вздохнуть. Черный дым закрыл все вокруг.
— Владик! Ты жив? — услышал я сквозь непонятный шум в ушах надсадный крик Наума Борисовича.
— Жив, кажется…
— Ты ранен? Почему не встаешь? — Левинсон потряс меня за плечи, помог встать на ноги. — Опять! Смотри, идут! Сколько же их?..
«Юнкерсы» теперь шли прямо через Минную над нами. «Абхазия» стояла открытая, беззащитная.
— Много, в кадр не лезут, сволочи…
Камера работала, но из-за рева моторов еле слышен был ее ход. Я через голову вел панораму — самолеты были уже надо мной. Было очень трудно сохранять равновесие, я боялся, как бы не завалиться назад, и это почувствовал мой друг, вовремя поддержал меня за плечи.
В визире был виден буксир, проходивший в этот момент под высоким бортом «Абхазии». То ли в него попали бомбы, то ли его целиком закрыла вздыбленная вода, но он вдруг исчез. Потом было видно, как бомбы упали на бак судна. Белотела вверх черная крестовина мачты и долго, как мне показалось, висела в синеве неба. Над «Абхазией» взвилось яркое пламя, и все снова смешалось с каскадом поднятой воды.
Камера остановилась. Кончился завод. Я решил переменить точку и подойти ближе к краю пирса. Заведя пружину, шагнул вперед, но тут же, потеряв равновесие, упал, сильно ударившись плечом о землю.
— Тонет! Тонет! — кричал Левинсон. — Снимай скорей!.. Что с тобой?
Мне удалось встать на ноги, и я увидел, как, накренившись на правый борт, оседает «Абхазия». Отсняв весь завод, машинально шагнул вперед, но снова упал и ударился еще больнее.
— Ты все же ранен. Сиди, не вставай больше, сейчас посмотрим! — Левинсон наклонился надо мной. — Странно, брюки пробиты, а крови нигде нет. Болит нога?
Странно, ни боли, ни царапины.
С помощью Левинсона я поднялся, но правая нога не слушалась.
— Не больно, а ступить не могу! Неужели контузия? Только этого мне не хватало.
— Идем в штольню. — Левинсон взял меня под руку.
— Подожди, дай пленку досниму!
Поддерживаемый другом, снял полузатонувшую «Абхазию», воздушный бой прямо перед нами над бухтой и, когда кончилась пленка, доковылял при помощи Левинсона в укрытие. В штольне было сыро, душно и мрачно. Забравшись с трудом па койку, я попытался уснуть…
На другой день утром, тяжело хромая, с помощью Левинсона я вышел на Минную. Перед нами на другой стороне бухты лежала на боку полузатопленная «Абхазия». Сердце сжималась от боли.
— Здорбвеньки булы! — приветствовал нас, подкатив, Петро.
Мы помчались к Севастополю. Нам предстояло проехать простреливаемую зону дороги наверху горы. Над городом, низко пронизывая черные дымы, шныряли «юнкерсы» и «мессеры».
— Летают подлецы как хотят. Неужели это все? Ты знаешь, не верю, не хочу верить…
Глаза Левинсона стали злыми и непримиримыми.
Подъем кончился, и мы выскочили на каменистое плато над Мпнной. Петро затормозил газик под скалой у последнего поворота дороги. Дальше шел голый участок, даже без обычного кювета. Он тянулся километра на два, и на нем беспрестанно рвались мины. Немцы блокировали дорогу, пытаясь отрезать единственное сухопутье, связывающее Минную с Севастополем.
— На большой скорости можно проскочить… Ты как думаешь, Петро? — спросил Левинсон.
— Хиба ж я знаю? Мабуть, проскочимо!
— Заводи мотор и жди команды! — приказал Левинсон и, как только стрелка часов дошла до без четверти девять, крикнул: — Вперед!
Немцы и на этот раз подтвердили свою пунктуальность. Едва мы проскочили половину пути, как на участке, где еще не успела рассеяться пыль от нашего газика, появились сразу шесть разрывов.
Над городом висел непрерывный грохот. В бухтах то и дело вздымались белые столбы от бомб и снарядов. Низко шныряли «мессеры». Их черные тени, ломаясь и извиваясь, прошлись по руинам и развалинам.
Круто пикируя, один «мессер» обрушил огонь на Лабораторное шоссе. Там вспыхнуло пламя.
— В цистерну с горючим влепил, наверное! Как точно стали бросать, подлецы! — раздраженно кричал Левинсон.
— Некому ему мешать целиться! Чего уж проще…
Я завел автомат.
Немного переждав и разобравшись в обстановке, мы ринулись вниз. Я заметил сосредоточенный огонь тяжелой артиллерии на Северной стороне. Немцы уже овладели северной окраиной и стремились прорваться к берегу. В районе Константиновского бастиона их не было. Нам хорошо видно, как вела беспрерывный огонь батарея № 10 капитана Матушенко.
— Какой молодец! Держится еще! Немцы-то совсем рядом. Смотри, как он их долбит!
Спускаясь с Малахова кургана, мы успели заметить в прорывах дымовой завесы эсминец «Свободный». Он, как обычно, стоял на «бочке» около Павловского мыска, напротив метеослужбы.
Неподалеку ухнула мина. В машину со звоном врезалось несколько осколков. Пришлось ставить запаску. Левинсон усиленно помогал Петру, а я с аппаратом в руках следил за разбоем обнаглевших немецких летчиков. Зенитки, видимо, экономили боезапас для огня по наступающей пехоте и самолетами уже не занимались. А остатки нашей авиации, сосредоточенные на Херсонесе, не могли везде успеть.
«Юнкерсы» рыскали над руинами, выискивая малейшие признаки живой силы или огневых точек. Снимать было сравнительно легко. Немцы, ничего не боясь, летали низко.
Вдруг в воздухе появился наш краснозвездный истребитель.
— Снимай! Снимай! — крикнул не своим голосом Левинсон.
Я видел, снимая, как он летел на бреющем, чуть не задевая развалины, потом взмыл свечой, атакуя «юнкере», и снова исчез за скелетами обгорелых домов.
Мне удалось поймать в кадр падающий, объятый пламенем Ю-88 и довести панораму до самого горизонта. Дрогнула земля, и к небу поднялся столб огня и черного дыма. Завод кончился, камера остановилась.
— Ни один не успел выпрыгнуть! Туда им и дорога, подлецам!
…Наконец мы снова вырвались из хаоса кирпичей на асфальтовое шоссе.
— Петро, давай что есть духу на Херсонес! — сказал я.
…Аэродром был пуст. На середине взлетной площадки стоял брошенный железный каток. Несколько дней назад им закатывали воронки.
После небольших поисков на берегу моря под высоким обрывом мы нашли майора Дзюбу. Ожесточенно жестикулируя, он разговаривал с группой офицеров.
Мы подошли и остановились в сторонке.
— Вы что, ребята? — сдерживая себя, вежливо спросил Дзюба. — Знаете, мне сейчас не до вас, друзья… Вчера КГ1 наш накрыло тяжелым снарядом. Почти все погибли. А снимать у нас нечего. Лучше подавайтесь отсюда. Скоро, видно, будет массированный налет немцев…
Мы пошли к машине. На сердце — болезненная тревога. Совсем недавно аэродром был жив. Теперь большинство капониров пустовало, некоторые стояли разрушенные…
Мы нашли недалеко от дороги каменистую ложбинку с кустами и укрыли там газик.
— Летят! — кивнул в сторону Качи Левинсон.
Я поднял «Аймо» на плечо.
К Херсонесу одна за другой приближались эскадрильи.
— Черно далее. Как воронье… — зло цедил сквозь зубы Левинсон.
— Да, немцы, видать, решили сегодня разделаться с пашей авиацией…
«Юнкерсы» все ближе. Я нажал рычажок, а через несколько секунд завыло, засвистело небо. Под нами дрогнула и заколебалась эемля. Эскадрильи одна за другой заходили и высыпали свой груз на капониры, блиндажи, берег…
Аэродром молчал. Ответа не было. Все покрылось дымом, пылью.
Потом наступила тишина.
— Смотрите, будто бы в море транспорт горит, окутанный дымом. Сними на всякий случай, и поедем в город.
— Подожди немного — может, кто-нибудь появится? Неужели никто не уцелел?
Мы сели в машину, но с места не трогались. В этот момент майор Дзюба спокойно вышел с группой летчиков проверить свое поврежденное хозяйство.
Петро рванул газик, и он запрыгал, заторопился по разбитому ракушечнику навстречу вздыбленным развалинам Севастополя.
На КП мы попали вовремя. Успели проскочить между двумя налетами. Спрятав машину, нырнули в пещеру. Левинсон пошел в штаб выяснять обстановку, а я остался в укрытии.
Вдруг воздух прорезало необычное завывание. Я выскочил наружу. Немцы на этот раз бросали с самолетов куски рельсов, пустые продырявленные бочки от бензина и другие предметы. С воздуха проводилась психологическая атака.
Душераздирающие звуки приводили в смятение даже сильных духом людей, не раз прошедших сквозь огонь и штормы.
И еще сыпались на нас с безоблачного неба зажигалки. Я снимал. Матросы быстро гасили бомбы, засыпая их сухим песком.
Налет кончился.
У Павловского мыска, напротив метеовышки, густо окутанный дымовой завесой, отстаивался до темноты эсминец «Свободный».
Левинсон увел меня в подземелье. Мы некоторое время наслаждались тишиной и покоем. Потом пришел вахтенный:
— Операторы? Вы катер заказывали? Идите, он ждет вас при выходе, налево у пирса! Торопитесь, пока отбой!..
…Катер выскочил на полном ходу из-за водной станции, и мы увидели пылающий корабль. Я начал снимать. Вся палуба танкера была в огне. Сбившаяся в кучку на баке команда поливала пламя из огнетушителей. Это занятие, несмотря на всю трагичность ситуации, выглядело смешно, несерьезно… Всем ведь было ясно, что судьба корабля предрешена и нужно немедленно его покидать.
С правого берега подошел вплотную пожарный катер. Все стволы работали в полную силу, и под их прикрытием удалось вовремя снять с борта всех уцелевших и раненых.
С трех сторон на разной высоте шли бомбардировщики. Сначала нам показалось, что они заходят на Графскую пристань, но когда я увидел открытый эсминец «Свободный», меня затрясло мелкой дрожью. Дымзавеса, потеряв ветер, поднималась столбом в синее небо. Мы до деталей знали все, что должно сейчас произойти. Наш катер двинулся к «Свободному». Я начал снимать. Десятки «юнкерсов» пикировали на неподвижный корабль. Его палубы ощетинились густым зенитным огнем. Затем все исчезло за огромным фонтаном. Только гул, страшный гул разрывов смешался с зенитными залпами. На нас обрушилась упругая взрывная волна и больно ударила о борта катера.
— Мерзавцы! Попали! — Левинсон тут же охрип и замолк…
Да, бомбы угодили в эсминец, в середину корабля.
Я снимал. Зенитки продолжали бить по врагу, но их было уже мало. Часть расчетов погибла, раненые, обливаясь кровью, продолжали стрелять, а палуба под ними уходила в море.
— Владик! Пора уходить! Все кончено! Как бы теперь за нас гады не принялись! — кричал Левинсон.
…Мы ушли вовремя. Новые эскадрильи самолетов принялись снова перемалывать город.
Наступил вечер. Немного придя в себя, мы поехали ночевать из города в сторону Херсонеса. Пробираться обратно на Минную не решались. По пути заскочили в разбитую гостиницу, захватили несколько одеял.
— Стойте! Куда вы, друзья?! — остановил нас спецкор «Красной звезды» Лев Иш.
— Если хочешь переночевать под звездами, поедем с нами.
— Красота! Хоть разок высплюсь напоследок, — сказал Лев, подсаживаясь к нам.
— Почему напоследок? Ты что, на Большую землю собрался? — спросил Левинсон.
— Да вы что? Неужели не чуете, как близко мы от неба, а не от Большой земли?
Над Севастополем полыхало зарево. В небе ревели моторы. Глухо и протяжно охали взрывы бомб. Земля стонала в предсмертных судорогах.
Не доезжая до Херсонеса, мы свернули в зеленую балочку, расстелили одеяла в высокой прохладной траве, улеглись.
— Ты знаешь, Владик, нам ведь теперь не уйти отсюда… — сказал Иш. — Но я ни о чем не жалею. Только вот жалко, если это не дойдет до людей! — Лев любовно погладил толстую тетрадь: — Здесь вся моя жизнь. Здесь — Сева-стополь…
…На следующий день мне стало совсем худо. А Петро поехал заправить машину в Камышовую бухту, и мы его не дождались: видимо, попал под снаряды…
Что было дальше? Приказ командования: немедленно отправиться на Большую землю. Возражения никого не убедили. Оператор без возможности передвигаться — балласт для других.
— Я переправлю тебя на Большую землю и немедленно вернусь сюда с Федей Короткевичем. Даю тебе слово — Севастополь без оператора не останется! Ты мне веришь? — говорил Левинсон. — А ты свое дело сделал.
Словом, прощай, Севастополь! Хотелось бы с тобой еще увидеться!
Через несколько дней я уже был на Большой земле, далеко от города, в который ворвался разъяренный, но обессиленный враг…
Алексей Юрьевич Безугольный , Евгений Федорович Кринко , Николай Федорович Бугай
Военная история / История / Военное дело, военная техника и вооружение / Военное дело: прочее / Образование и наука