Кира присутствовала на одном из заседаний – хотя и сама вряд ли смогла бы объяснить, зачем на него пришла – ее тянуло туда так же, как в детстве на рогатое кладбище: и страшно, и жутко, и не пойти невозможно. В кресле свидетеля сидела Ева Китце, заплаканная и уставшая, ей было тридцать пять, но выглядела она гораздо старше; время ее не пощадило. Она рассказывала, как в шесть лет ее забрала к себе бабушка, как смерть матери помешала ей прожить нормальную жизнь и как ее шокировала новость о том, что ее мать на самом деле убили не на площади, вместе с рабочими, а в ее собственном кабинете, и что убили ее «чертовы браконьеры»; убили не просто так, но за честность, за то, что не хотела участвовать в их грязном деле; и теперь убийца – или одна из убийц – сидит в этом зале, и сама Ева теперь хочет только одного – справедливости, хотя и все прекрасно понимает – и про срок давности, и про отсутствие доказательной базы.
– Тогда зачем вы здесь? – спросил адвокат.
– Хочу в глаза ей посмотреть.
Кира была в зале и видела профиль матери. Мать сидела, опустив голову и – это задело Киру сильнее всего – улыбалась. На лице у матери не было страха или раскаяния, только с трудом скрываемая ухмылка – ухмылка человека, который знает, что ему ничего не будет. В тот день Кира почувствовала, что линза льда у нее в груди начинает трескаться и все вмерзшие в эту линзу чувства – и ярость, и ненависть, и обида – вот-вот вырвутся наружу. Самое страшное было в том, что Кира тоже все понимала: по понятиям Сулима, мать поступила правильно – наказала человека, который пытался разрушить, остановить промысел. Все знали, что промысел нельзя останавливать, промысел – главная религия этого места.
Процесс разваливался на глазах, и, кажется, даже судья очень быстро потерял интерес к происходящему. Проблема была не только в сроке давности и недостатке улик, но и в том, что расстрел рабочей демонстрации 2 июня 1962 года был, кажется, еще слишком деликатной страницей в истории, и потому вся бюрократическая машина новой, еще не до конца созданной на обломках Советского Союза страны изо всех сил старалась замять дело, замести его под ковер. По факту расстрела двадцати шести рабочих на площади военная прокуратура Российской Федерации завела уголовные дела против Хрущева, Козлова, Микояна и еще восьми чиновников высшего и среднего звеньев – и тут же прекратила их в связи со смертью фигурантов. Убийство же Нины Китце попало в отдельную папку – слишком маленькое на фоне большой истории, погрешность, не более.
В итоге спустя всего два месяца после начала процесса, не обнаружив достаточно улик, доказывающих прямое участие Надежды Щепкиной в убийстве, суд постановил освободить ее из-под стражи, и она спокойно, как ни в чем не бывало, вернулась домой, в Сулим. Соседи, конечно, шептались за спиной – но лишь сначала; сама она вела себя так, словно не было ни суда, ни убийства, – и эта ее уверенность каким-то образом сводила на нет сплетни и перешептывания; мать знала, что память у местных коротка, и нужно просто подождать, и очень скоро появится новый повод для кухонных разговоров, а ее случай если и не забудется, то превратится в обычный анекдот, городскую легенду, утратит силу. В этом был главный талант матери – ничто не могло ее поколебать, забраться под кожу, позор к ней просто не прилипал, все как с гуся вода; она жила дальше и вела себя так, словно ничего не было – и жители Сулима довольно быстро приняли ее правила и потеряли интерес к ее прошлому.
Была только одна проблема: бесчестье, от которого так ловко увернулась мать, всем своим весом обрушилось на дочь. Кира стала замечать, как люди замолкают, стоит ей заглянуть в магазин или пройти мимо по улице. Она старалась быть сильной, не обращать внимания, но сдерживаться и терпеть было все сложнее. Особенно неприятным открытием стали шутки в школе – причем шутили не только дети, но и учителя. Шутили про мать, но почему-то обязательно в присутствии Киры. С такой временной дистанции никто уже всерьез не воспринимал убийство, для шутников застреленная Нина Китце была анекдотом, не более, а мать они называли «кукушкой» – потому что подбросила лишнее тело в гору трупов, ха-ха… очень смешно. Для местных шутки подобного рода были нормой, никто не видел в этом противоречия или кощунства, и только Кира всякий раз при слове «кукушка» жмурилась – и в груди у нее словно трещал лед.
Трещины снились ей все чаще. Сначала помогало снотворное – таблетки вырубали ее и позволяли спать, не видя снов. Но прошло время, и звуки трескающихся льдин проникли даже туда – за границу снотворного забвения.
Ближе к Новому году завуч, Светлана Борисовна Тернова, вызвала Киру к себе и как-то очень неловко стала намекать, мол, лучше бы вам, Кира Юрьевна, сходить в отпуск.
– Я не хочу в отпуск, – сказала Кира.
Тернова трогала свои пожженные химией волосы, явно недовольная тем, что ее заставляют проговаривать вслух то, что и так, по ее мнению, очевидно.