Но все же, если отбросить смешные перегибы, замешенные на эстетических предпочтениях и поверхностных знаниях, пристрастие к прежнему имеет свои основания. П.А. Вяземский, сверстник и друг Пушкина, «переживший многое и многих», всегда выказывал себя приверженцем старины: восхищался вельможами, остроумцами и выдающимися дамами XVIII века и не терпел «сатирических выходок» и обличительных произведений, включая «Горе от ума», представлявших екатерининскую Москву заповедником глупости, невежества и салдафонства; «Войну и мир» Толстого он обвинял в «отрицании и унижении истории под видом новой оценки ее», а корень «исторического вольнодумства», порождавшего «нравственно-литературный материализм» видел в безбожии, которое «опустошает небо и будущую жизнь».
После смерти Пушкина Вяземский считал себя «обломком прошлого»; ему внушали отвращение прогрессисты, разночинцы, нигилисты, его тревожил нарождающийся буржуазный дух, его возмущала тенденция новейшей
А.Ф. Кони (1844 – 1927), и не он один, называл 70-е – 80-е годы XIX века
Томас Манн (1875 – 1955) в старости зафиксировал такие яркие исторические вехи на отрезке собственной жизни, как гегемония Германии при Бисмарке, расцвет Британской империи при королеве Виктории, Первая мировая война, фашизм в Испании, Гитлер и Вторая мировая война; главное значение писатель придавал изменению моральной атмосферы, нравственному упадку, сопровождавшему взлет техники, прогресса и авантюризма.
Его менее известный соотечественник, переводчик русских поэтов Иоганнес фон Гюнтер (1886 – 1973) с теплотой писал о «бесконечно уютных» керосиновых лампах, о дровах вместо парового отопления, о многих «очаровательных неудобствах» в мире без автомобилей, телефонов и туалетной бумаги, в котором зато было куда меньше инфарктов и неврозов, а доктор умел поставить диагноз без всяких просвечиваний и анализов, по одному только запаху изо рта.
Сомерсет Моэм (1874 – 1965) в день 80-летия нашел нужным и интересным для других вспомнить, насколько иным был мир во времена его молодости: ни самолетов, ни машин, ни кино, ни радио, ни телефонов, жесткие классовые барьеры, дешевизна и бедность.
В самом деле: XIX век не мог похвалиться техническими затеями современной цивилизации, зато выигрывал в простодушии и чистоте нравов; преступлений совершалось меньше, не говоря уж об их изощренности; о чудовищных телесных и нравственных отклонениях если и ведали, то стыдились говорить; однако, утверждал О. Шпенглер, люди XIX века уже почти поголовно сформировались
В каком-то смысле нас спасает от сознания своей вопиющей неполноценности единственно то, что о предыдущих эпохах мы судим в меру своего убожества: объясняя прошлое в терминах современности, стираем дистанцию и приписываем истории нынешние мотивы и цели. И.- В. Гёте, перечисляя грандиозные мировые события, во время которых ему, он считал, повезло жить – Семилетняя война, отпадение Америки от Англии, Французская революция и наполеоновская эпопея – выказывал справедливое опасение: родившимся позднее придется усваивать эти события по книгам, им не понятным, и они, возможно, сделают ложные выводы.
Дворяне знали свою родословную до Рюрика; советским поколениям после революционной мясорубки ничего не известно о предках дальше прадеда: при
Один ученый иронически различал «скучные» эпохи, когда все более или менее сыты и ничего особенного не происходит, и «интересные», когда люди массово голодают, стреляют, режут и грызут друг друга; широко известны строки Н. Глазкова:
Я на мир взираю из-под столика.
Век двадцатый – век необычайный.