– Что будет с вами в дни истинных испытаний, если теперь вы не можете малым пожертвовать для Господа и жизнью своею служите бесовским богам? Не можете отказаться от языческой прелести, от спокойствия, от богатства, от всех благ житейских. Многое сохраняете, а душу свою потеряете навеки.
Чем дальше говорил он, тем больший ужас охватывал слушателей. Казалось уже, что нет и не может быть места для христианина в языческом мире, малейшее прикосновение к которому может погубить душу, нет занятия, не связанного с грехом. И когда он кончил, присутствующие долго не могли оправиться от тяжелого впечатления. Один только Флавий, возлежавший против Септимия на нижнем конце большого стола, разговаривал с соседями спокойно и даже весело. Христиане уважали его как человека, который лучше всех умел войти в положение брата, помочь и делом, и советом. Он не разделял строгих взглядов учителя и нередко спорил с ним. Теперь ему хотелось спокойным разговором рассеять смятение в душах. Но все продолжали говорить тихо и после пения общих молитв разошлись так поспешно, как будто каждый стремился скорее остаться наедине со своими мыслями.
Лонгин, который после слов Септимия чувствовал себя совсем подавленным, близким к отчаянью, решил поговорить еще на возвратном пути с добрым братом Флавием. Пруденция с Гиацинтом он отправил вперед, а сам подождал Флавия, которого задержал один из братьев. Он рассказал ему про свое горе и просил совета, как быть с мальчиком.
– Но ведь он верует во Христа? – спросил Флавий по окончании рассказа.
– Мы так воспитали его, и он никогда не противился учению, – ответил Лонгин.
– Долгое время, – заговорил Флавий после небольшого молчания, я сам переживал тяжелые сомнения по вине учителя, такого же строгого, как Септимий. Уже уверовав, я не мог отказаться от лучшего из того, чем жил до тех пор, – от мудрости языческих философов. Долго мучился я, пока не нашел выхода, пока не понял, что и мудрецы древних времен искали Господа. Если так чудесно разрослось наше учение, то не мудрецы ли Эллады подготовили пути Господни? Ты слышал, как Септимий проклял занятие учителей, изучающих языческую литературу и ей обучающих юношей. А я бы сказал: блаженны они, если этим путем хоть одну душу приведут к свету. Твоему сыну Господь дал особый дар. Оставь его спокойно развиваться во славу Божию, его надо направить, а не уничтожать. Пусть возьмет у язычников то, что хорошо у них, и даст братьям во Христе. Ясны ли тебе слова мои?
– Я боюсь одного, – ответил Лонгин, – как бы искусство, которому я сам обучил его, не отдал он на служение дьяволу. Лучше бы глаза мои не видали света, чем увидать им, как сын мой принесет в капище идола.
– Но этого не будет, если он верит в Господа. Дай ему только спокойно работать и не смущай его душу, чтобы сам он дар свой не принял за дар дьявола.
Мальчик между тем тихо шел рядом с Гиацинтом, не слушая его слов. В ушах его все звучали грозные слова: «Если кто из вас имеет способность скульптора, пусть не думает о красивых образах, а лучше делает полезную посуду из глины. Осудит Господь того, кто руками своими сделает образы мерзких богов, и не будет тому спасения». Глубокое смятение было в душе мальчика.
Во дворце Диоклетиана
Сейчас прибудет домой из похода против мятежного Египта сам божественный император – Август Диоклетиан. Его новая столица, Никомедия, как в сказке выросшая по мановению его руки на берегу Вифинского залива (в северо-западном углу Малой Азии), приникла в торжественном ожидании. Посланные навстречу скороходы возвратились и, еле переводя дух, объявили, что близко и уже явственно слышны победные трубы. Хотя заранее и было объявлено от имени императора, что въезд не будет триумфальным, однако весь народ высыпал на широкую главную улицу, которая протянулась от далеких городских ворот до императорского дворца. В рядах людей, теснившихся и жавшихся по обеим сторонам улицы, не было заметно ни возбуждения, ни особой ликующей радости. Стояли равнодушные и спокойно молчаливые, зная, что таинственный повелитель вселенной едва ли покажет свой божественный лик. Но все-таки стояли и ждали в безотчетной покорности и бессознательной преданности недоступному господину.
И все произошло неожиданно просто и быстро. Промчались впереди всадники-трубачи, отчаянно, из последних сил трубившие победный марш. За ними потянулись, спеша и сбиваясь, усталые, запыленные отряды воинов, то пешие, то конные. А вот и сам император: это он там, внутри носилок, плотно, наглухо завешанных со всех сторон. Дружно, как по команде, спускаются и склоняются перед этим ковчегом с великой святыней ряды людей, стоящих по сторонам улицы. И ровной волной перекатывается сдержанно-благоговейный рокот приветственных кликов: