Речь Робеспьера – это, прежде всего, похвальное слово существующей в мечтах, но находящейся в пределах досягаемости, республике: "Какова цель, к которой мы стремимся? – спрашивает он. - Это мирное пользование свободой и равенством, господство той вечной справедливости, законы которой высечены не на мраморе и не на камне, а в сердцах всех людей, даже в сердце раба, который забыл о них, и в сердце тирана, который их отрицает"[283]
. Именно новый мир, который нужно построить, во всех отношениях противоположен миру, который умирает: "Мы хотим заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презрение к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека, любезный, легкомысленный и несчастный народ, народом великодушным, сильным, счастливым, т. е. все пороки и все нелепости монархии заменить всеми добродетелями и чудесами республики"[284].Но республика Робеспьера не является больше республикой авторов века. "Какого рода правительство может осуществить эти чудеса?– спрашивает он себя. - Только демократическое или республиканское — эти два слова синонимы, не смотря на заблуждение вульгарного языка, ибо аристократия это правление, не являющееся в большей степени республикой, чем монархией"[285]
. Переход к новому режиму изменил его восприятие правительств; Робеспьер подтверждает свой отказ от монархии и порывает с Монтескье, который ассоциирует республику с демократией, но, безусловно, также с аристократией. И всё же, именно со словами знаменитого судьи он продолжает утверждать, что добродетель (общественная) - это "принцип" республики, и что она "является не чем иным, как любовью к родине и ее законам"[286].Даже если общественная добродетель предполагает добродетели частные, не следует приписывать ей измерение, которого она здесь лишена; ни на одном этапе, стоит ли об этом напоминать, Робеспьер не предлагает какую-либо пуританскую программу в духе Кромвеля. Всё, о чём он говорит, это "то, что вызывает любовь к родине, очищает нравы, возвышает души, направляет страсти человеческого сердца к общественным интересам,— должно быть принято и установлено вами"[287]
. Он говорит прежде всего о политической добродетели, об общественной морали. Он восхваляет её в течение долгого времени и, весной 1792 г., перед самым упразднением королевской власти, он предложил поддерживать её с помощью национальных праздников. Напомним также, что он добивался, во время дебатов о новом республиканском календаре, чтобы первые дополнительные дни были посвящены "добродетели", а не "гению" ("Катон был достойнее Цезаря"). Несколько месяцев спустя, в июле 1794 г., он, тем не менее, сожалеет, что иногда был плохо понят: некоторые, объясняет он у Якобинцев, "в лучшем случае услышали в этом слове [добродетель] верность некоторым частным и семейным обязанностям", тогда как речь шла "о священном и возвышенном долге всякого человека и всякого гражданина по отношению к родине и человечеству".Что касается отсылки к террору, появляющейся в продолжении речи, она полностью обретает свой смысл посредством напоминания о Монтескье. Здесь "террор" не тот, что начинается с заглавной буквы, как ему часто приписывают. Упоминая о нём, Робеспьер не говорит ни о политике, ни о системе; он превращает слово в политический принцип.