Открыл солдат Кузовлев скрипучие ворота околицы и остановился. И сюда, видать, дошла война: палисадники где покосились, где упали, крыши изб ощерились старой дранкой, на мостике обвалились перила, у крылечка вылетела ступенька да так и валяется в канаве, колодец зияет без крыши черной ямой…
Мужиков нет — починить некому, а у баб руки не те, да и некогда им заниматься этим. Вон и на улице даже одни ребятишки да курицы. Нет, постой, кто-то у Зориных тюкает топором около дома. Не старик ли? Он и есть.
Не мог пройти Кузовлев мимо, хоть ноги так и несли его домой.
— Здорово, Тимофей Ильич!
Старик поднял голову, долго стоял, не говоря ни слова, потом бросил топор и пошел навстречу.
— Ты ли, Елизар?
— Я, дедко.
Ткнулся Тимофей белой бородой Кузовлеву в щеку, прослезился.
— Руки-то нету, что ли?
— Есть, да перебита. В лангете, вишь, лежит.
Отвернулся в сторону старик, опустил низко голову.
— Олешка вот у меня не вернется уж!
— Писали мне, дедко. Шибко я жалел его.
— И от Мишки письма давно нет, — вытер Тимофей глаза рукавом. — Поди, не жив тоже.
Вздохнули, замолчали оба.
— Мои-то как тут живут? — уважая чужое горе, спросил Кузовлев погодя.
Тимофей почесал грудь, не сразу ответил:
— Старики хоть и плохи шибко, да живы пока, а Настасья на скотном работает…
— Дома сейчас Настя-то?
— На ферме, поди.
Вот и отчий дом. Еще больше почернел и покосился он за эти годы. До самой крыши вытянулись молодые тополя, посаженные перед войной. Зашлось у солдата сердце, когда ступил он на родной порог.
Никто не ждал его дома. Высокий старик с лысой трясущейся головой встретил сына чужими глазами. Вытирая руки о фартук, вышла с кухни посмотреть на незнакомого человека мать, седая и полусогнутая. Кузовлев молча смотрел на ее жилистую шею и словно измятое глубокими морщинами лицо.
«Видно, и я переменился, раз отец с матерью не узнают!» — горько подумалось ему. Да и как было узнать им своего сына в усатом худом солдате, одетом в старую госпитальную шинель?!
Нет, ошибся солдат Кузовлев, думая, что окаменело в нем за эти годы сердце: все поплыло у него вдруг перед глазами, и мешок выпал из рук.
— Здравствуй… мама!
Простучали на крыльце ступеньки, взвизгнула сзади дверь. Не успел и оглянуться Кузовлев, как повис кто-то на нем с плачем, уткнувшись лицом в шинель. Только по крутым плечам да по дорогой родинке на шее и узнал жену: когда-то досиня черные волосы ее стали чужими, серыми от седины…
Рана у Федора Орешина оказалась легкой. Недели через три он явился из медсанбата в свою часть, прошел с ней до Кенигсберга и опять был ранен, на этот раз тяжело. С загипсованной ногой увезли его в глубокий тыл.
И случилось так, что попал он в госпиталь неподалеку от станции, до которой ехал домой Кузовлев.
Но не знал Орешин адреса Кузовлева, а помнил только область, откуда тот был родом. Потому и в голову ему не пришло разыскивать здесь своего боевого товарища.
Война огненным валом давно уже катилась по вражеской земле и, видать, заканчивалась. Но Федор Орешин все еще жил фронтовыми думами и чувствами, пока не повернуло их в другую сторону одно событие.
В палату пришли раз в воскресенье шефы — две девушки из ближнего колхоза «Рассвет». Надев халаты, они несмело ходили от одной койки к другой, тихонько разговаривая с тяжелоранеными. Каждому из них девушки доставали из плетеной корзинки бумажные свертки со свежими продуктами, оставляя их на тумбочках. Среди раненых было много колхозников, и они жадно начали спрашивать девушек, как идет в колхозе сев, хороши ли нынче озимые, много ли вернулось с фронта людей…
Орешин внимательно прислушивался к разговору, хотя и мало понимал в колхозных делах. Его особенно поразило, что в колхозе сеют вручную. Оказывается, некому починить сеялки. В МТС не хватает тракторов, некоторые из них поломались, а запасных частей нет, и поэтому в колхозе пашут на лошадях.
— Кто же у вас пашет? — спросил Орешин у худенькой рыжей девушки с быстрыми светло-карими глазами.
— Мы и пашем… — смущаясь и робея, сказала она.
— А сеет кто?
— Да опять же мы, — засмеялась девушка. — Старикам одним не управиться, так мы у них выучились и сеем.
Она все запахивала обветренными руками халат, очевидно, стараясь скрыть под ним полинявшее, заношенное платье.
Туфли у ней тоже были старые, уже стоптанные, а худые чулки заштопаны и зашиты в нескольких местах.
Подумав, что девушка, собираясь сюда, надела, наверное, все лучшее, Орешин вздохнул и молча сел на койку. Что-то сдавило ему горло, мешая дышать.
А она стояла рядом и весело рассказывала, как училась пахать и сеять, потом с гордостью заявила, что их комсомольское звено получило самый высокий урожай по району.
— Как вас зовут? — спросил Орешин, невольно улыбнувшись.
— Марусей.
К ней подошла толстенькая кудрявая подружка, они попрощались вскоре со всеми и ушли.
В палате долго молчали все, потом кто-то сказал восхищенно:
— Геройские девчата!
А рябой солдат, перекатывая на подушке круглую бритую голову, чтобы видеть лица соседей, заговорил: