Вердикт проницательного философа и социолога: коллектив — «специфически коммунистическая форма закрепощения человека»[1-8]
. Причем — и это главное — суть этого закрепощения «состоит не в насилии извне, а в принятии населением данных ограничений их свободы и воспроизводстве их в своем нормальном процессе жизни. Большинство людей вовсе не воспринимают свое положение как закрепощение»[1-9]. Участники и сторонние наблюдатели событий по-разному интерпретируют происходящее. Факт простой, всем и давно известный. И все же приостановимся на нем. Как верно, хотя и по другому поводу, заметил Зиновьев, «суть научных открытий в социологии состоит не в том, чтобы раскопать какой-то глубоко запрятанный грандиозный секрет жизни общества, а в том, чтобы увидеть, какую грандиозную роль играют очевидные всем пустяки»[1-10]. Посмотрим на коллектив со стороны. «Начав наблюдать коммуну с позиции натуралиста, изучающего муравейник, стадо обезьян или скопление крыс, вы будете сначала потрясены кажущейся бессмысленностью подавляющего большинства действий сотрудников и несоразмерностью между событиями и реакцией сотрудников на них. Например, зачем эта масса уставших людей идет в актовый зал и часами мучается в нем, заранее зная, что от них ничего не зависит, что давно все решено и согласовано в соответствующих инстанциях. Зачем председатель собрания предлагает голосовать, хотя заранее знает, что большинство вообще не удосужится поднять руку, что он, не глядя даже в зал, скажет, что решение принято единогласно, что никто не пикнет по сему поводу»[1-11].Перешептывались, конечно, а иногда и вслух возмущались, как сам Зиновьев, высланный в 1978 г. из страны с лишением степеней, званий, гражданства. Не к месту петь осанну бунтарям. Их единицы. О них отдельно. Нас же теперь занимает молчаливое большинство — миллионы обычных людей, неглупых, умеренно трудолюбивых, обремененных заботами о семье. Они и вправду безропотно участвовали в привычных коллективных ритуалах, не всегда вникая в их смысл. Зачем вторые сутки моросит дождь? Сетуем, не митингуем. Публичность, коллективность были настолько естественным атрибутом профессиональной и семейной жизни советских граждан, что не вызывали ни возмущения, ни восторга. «Экзистенциальное одиночество, — красиво выразилась коллега-психолог, — неотъемлемое состояние любого живущего человека, которое может предстать как психологическая проблема, а может — как ценность, но все равно остается неизбежной данностью»[1-12]
. В начале 80-х гг. эту «неизбежную данность» наш человек мог обрести разве что в затворе, но отшельничество грозило статьей 209 УК РСФСР, предусматривающей уголовную ответственность за злостное уклонение от труда. Кто-то, возможно, шел на риск в режиме личной автономии, кто-то жертвовал ею в надежде на гарантированное коллективом благополучие. Для многих общинное самосознание, чувство принадлежности к кругу хорошо знакомых коллег было залогом психологической защищенности настоящего и предсказуемости будущего.«Интимная жизнь коллектива не исчерпывается совместной производственной или служебной деятельностью, — писал Зиновьев в 1980 г. — Она включает в себя также разнообразную общественную деятельность (собрания, вечера, поездки), а также личные взаимоотношения, вырастающие на этой основе (сплетни, гостевание, любовные связи, совместные выпивки, локальные группки, мафии, круговая порука, взаимные услуги). <...> Они сплачивают коллектив в единую семью не в фигуральном, а почти в буквальном смысле слова»[1-13]
. Семья эта активно не нравится философу: «Коллектив по самой сути есть объединение ущербных, серых, несчастных существ в некое целое, компенсирующее их дефекты»[1-14]. Основой его существования, по Зиновьеву, являются взаимное насилие, унижение, контроль, попытки «напакостить друг другу, низвести тонус жизни всех до некоего среднепаскудного уровня»[1-15], до «уровня ничтожной ползучей твари»[1-16]. За откровенной полемической запальчивостью — выстраданное уподобление первичного коллектива «единой суперличности», где «мы» слились в общее «я»[1-17].