Приведенные сентенции в целом соответствуют исходному предположению: сочетание рациональных, эмоциональных и сакральных аргументов в назиданиях о взаимопомощи повышает вероятность их межпоколенческой трансмиссии, во-первых, и шансы не быть отвергнутыми потомками, во-вторых. Кто не прислушается к рецептам обретения благополучия на этом и — немаловажно — том свете? Альтернативные констатации — упреки, коих немало в собрании Даля, лишь оттеняли весомость просоциальных назиданий. Что мне до других, был бы я сыт; своя рогожа чужой рожи дороже; своя рубашка к телу ближе; мне что до кого? Было б нам хорошо; всякая рука к себе загребает; хватайся сам за доску, пускай другой тонет; чужая ноша не тянет; чужая шкура не болит; за чужой щекой зуб не болит; чужая слеза — что с гуся вода; над чужой работой не надсаживайся; не делай людям добра, не увидишь от них лиха; черт возьми соседа, жги огнем деревню; от живого человека добра не жди, а от мертвого — подавно; кто кого сможет, тот того и гложет.
Ироническое порицание? Шутливый выговор? Горькая правда? Возможно. Но точно не призыв к махровому эгоизму.
Несколько позабытым к началу XX в., но по-прежнему манящим эталоном солидарности служило, вероятно, побратимство или крестовое братство — один из наиболее почитаемых видов ритуального родства, знаменуемый обменом нательными крестами (иногда — иконами) и накладывающий пожизненные обязательства верной дружбы и взаимовыручки в любых обстоятельствах[2-125]
. Отношения крестовых братьев приравнивались к кровным и охранялись системой моральных предписаний и запретов. Если в крестьянской среде в интересующее нас время побратимство скорее почиталось, нежели практиковалось, в Войске Донском «редкий казак не имел названного брата, с которым он заключал союз на жизнь и на смерть»[2-126]. Такой союз предполагал не только взаимопомощь побратимов, но и обоюдное принятие обязательств каждого из них перед третьими лицами: соратниками, сородичами, семьей. Иными словами, вместе с крестом побратимы возлагали друг на друга ответственность за возврат своих земных долгов. Отдание же долга, по народным поверьям, — сакральный акт: «не уплатив долга на земле, не будешь развязан с земной жизнью на том свете»[2-127]. «Если должник долго не платил, то давший ему ссуду грозил стереть запись о долге (соседский долг записывали обычно мелом), то есть лишить его возможности расплатиться»[2-128]. Как видим, к регуляции бытовых коллизий здесь подключились архаические эсхатологические представления о посмертном существовании души, взвешивании прижизненных грехов, тяжесть которых определит ее участь, сплетенные с канонической христианской идеей о наказании грешников и воздаянии праведникам.Сакральные представления, образы и ритуалы[2-129]
— неотъемлемая часть повседневной жизни общины. При всей живучести до и внехристианских трактовок святости главным институтом религиозного воспитания русского крестьянства была Православная церковь. В 68 епархиях РПЦ в 1914 г. числилось 41270 приходов, в большинстве — деревенских[2-130]. По оценке протопресвитера военного и морского духовенства, члена Синода Г. И. Шавельского, на 130 млн верующих перед революцией приходское духовенство составляло до 60 тыс. человек[2-131]. За редким исключением, содержание его было весьма скромным, а 9794 прихода в 1914 г. и вовсе не получали денег из казны и жили на местные средства. Штатных диаконовских вакансий в тот год насчитывалось 11954[2-132]. Те же, что были заполнены... «Не секрет, что наше духовенство, и в особенности сельское, не было свободно от отрицательных типов: встречались в нем не только «храбрые к питью», но и спившиеся; встречались опустившиеся; встречались ставшие вместо пастырей эксплуататорами своих пасомых, вымогавшие за требы, изобретавшие новые обычаи, обряды и праздники, заискивавшие и низкопоклонные перед богатыми, грубые и небрежные в обращении с бедняками»[2-133]. «Не только в 80-х, но и в начале 90-х годов прошлого столетия в наших сельских храмах продолжали одиноко гнусавить дьячки, не подготовленные к своей службе, часто не имевшие, как тогда выражались, «ни гласа, ни послушания», т. е. ни голоса, ни слуха. В большие праздники и отчасти в воскресные дни собирались и «хоры». Но эти хоры часто напоминали китайские оркестры: кто в лес, кто по дрова, и в человеке со сколько-нибудь развитым слухом могли вызвать сострадание к певцам, но не молитвенное умиление»[2-134].