Да, точно по наводке, знают о деньгах на храм. Значит, вот так все будет: его найдут где-нибудь на обочине, раздетым, мертвым, с полным желудком паленой водки. Страха не было. Только жалко всех: маму, жену, сына, батюшку. Людей, которые доверили ему эти деньги. Храм недостроенный... Сейчас они вольют в него эту бутылку, и он умрет пьяный, без исповеди, без причастия, без молитвы...
Молодой закопошился, достал бутылку:
— Из горла будешь, Леха? Не в ресторане, чай!
Старший сказал:
— Подожди до остановки автобусной.
— Зачем до остановки-то? В лесу пусть пьет!
— Здесь остановки все пустые — чисто поле. А в лесу чего он пить будет — ты подумал? На остановке выпил — и... А в лесу — это неестественно... Леха, выпьешь за мою днюху — и отпустим.
Алексею стало жутко — это его последние минуты. Лица сидящих рядом напряглись, превратились в злобные гримасы. Странные тени замелькали в машине, какие-то неправильные тени. Как же он забыл помолиться перед смертью?!
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!
В голове проносилось лихорадочно:
И вдруг четко и ясно, как озарение от Ангела Хранителя:
Он еще не успел дочитать псалом, а в машине что-то уже неуловимо изменилось. Тени исчезли. Гримасы злобы на лицах его соседей сменились недоумением, непониманием, опасением, страхом.
— Ты чего там бормочешь? Заклинания какие-то?! Аж мурашки по коже забегали... Слушайте, а нас не видели, как мы его в машину сажали, а? Чего-то мне внезапно в голову пришло... Вспомнил чего-то... Не, нас точно видели! Слушайте, да на что он нам, этот богомольник, сдался?! С ними только свяжись!
— Да... У меня братан с одним попом связался — до сих пор жалеет...
— Так этот же не поп...
— А все равно — смотри: сидит, бормочет тут. Слушай, останови машину. Останови, тебе говорю! Пошел вон отсюда! Вали-вали! Поехали, пацаны!
Машина унеслась, скрылась среди падающего снега. Белая дорога уходила вдаль, медленно падали снежинки. Тень смертная отступила. И он закончил:
—
Ульяшка! Мишка идет! Я его за версту чую! — донесся тревожный голос бабки Анисьи сквозь сладкий сон.Семнадцатилетняя Ульянка, молодая, крепкая, кубарем скатывается с теплой уютной печки. Тугая светлая коса бьет по плечам. Легкие, резвые ножки не перебирают ступеньки лестницы — порхают по ним. За окном идет снег, вьюжит, ничего не видно сквозь белую пелену — как будущее Ульянки: неразличимо, непонятно. Душа томится предвкушением счастья, а снег — метет и метет.
Ульяна оглядывает свое хозяйство: чистые горшки и кастрюли, аккуратные половики на светлых половицах, аромат духовитых щей из печи, горящая лампадка в святом углу.
Рывком открывается дверь — и снежный вихрь врывается в теплоту и уют, а с ним — сам: хозяин, муж. Михаил. Как всегда, насупленный, хмурый. В глаза не смотрит. Никогда. Будто не замечает Ульянку. Смотрит на руки, маленькие, ловкие, что наливают горячие щи в большую миску.
— Еще. Еще. Хватит. Мясо порежь.
Пообедал, ушел, не сказал ни слова. Бабка Анисья жизнь долгую прожила, людей насквозь видит. Подошла, погладила по плечу:
— Что ты, мила дочь? Не горюй! Выдали тебя за мово Мишку таку молоденьку... Ты это... У них, у Зыковых, у всех — такой характер чижо-о-лый... Не из породы — а в породу... Внук у меня — он так-то ничо... Жить можно... Мой-то Степан дрался. Твой хоть особо не дерется...
Ульянка вздыхает печально, идет к образам. Горит лампадка перед иконами, старинная Псалтирь, матушкин подарок, греет душу.
— Боже, милостив буди мне, грешной... Слава Отцу и Сыну и Святому Духу...
Бабушка Анисья внимательно слушает, одобрительно кивает:
— Вот-вот, помолись, девонька, это хорошо, что ты к молитве навыкшая, — она твой век нелегкий бабий скрасит...
Г оды летят — не догонишь. Дети — один за другим.
— Ульяшка! Кхе-кхе... Мишка идет! Кхе-кхе... — кряхтящий, одышливый голос бабки Анисьи вырывает из чуткой дремы.
Крепкие ноги тридцатилетней Ульяны ловко перебирают ступени лестницы, быстрые руки заботливо поправляют одеяло: Надюшка, Танечка, посредине меньшой — Феденька. Детишки любимые.