– А суд, наш самый гуманный суд в мире? А правоохранительные органы? Разговоры о гражданском обществе, правовом государстве?..
– Господи, Иосиф… Все от человека, все – в человеке. Сейчас ведь не политическая, а , так сказать, нравственная инквизиция. О, времена, о нравы… Кто осудит нравственную позицию сильных мира сего? Не родился в России еще такой прокуратор Пилат.
И тут я понял, что все эти дни только неясно мерцало серди последних событий, случившихся со мной. Паша танцевал от печки и с необычайной полнотой обозначил в своем монологе те мотивы, которые меня и привели к переосмыслению жизни. Я-то, дурак, думал, что своими статьями, позицией, борьбой, наконец, я приближаю новый день молодой России, что народ мой многострадальный и талантливый от природы, будет жить достойно хотя бы в ХХI веке… И наконец – прозрел, как щенок в сенном сарае. Увидел, что, заступаясь за попранную Правду, я все-таки еду к русской печке!.. Я возвращаюсь к ней. И на душе становилось теплее, впервые за всю эту лютую зиму.
– Они хотят, чтобы я не писал правды. Потому что истины, мол, не знает никто… А разрешение – знать или не знать людям правду – выдают исключительно главы, избранные «самым демократическим в мире путем».
– Оригинал записок моего отца «они» хотят… Вот что. Чертенок знает, что первая и самая интересная во всех отношениях для них часть бурдовой тетради – у тебя, а вторая часть – у меня. И теперь это не просто записки сумасшедшего. Это, мой дорогой историк, – документ времени. Свидетельство против карагодиных. Понял, любитель интеллектуальной русской рулетки?
Доктор достал из кармана сигареты, закурил, усевшись на край письменного стола.
– Он ведь и мне условие поставил.
– Какое? – думая о своем, грустно спросил я.
– Говорит, хочешь заслуженного рвача России получить к пенсии – отдай копию «Записок»… Тогда точно получишь. Он, оказывается, в областной комитет по здравоохранению должен характеристику-рекомендацию мне писать… В медицине – ни рылом, ни ухом, а характеристику на заслуженного рвача подает он.
Я прикурил от его сигареты.
– А мне что делать прикажите, доктор?
– «Каждый выбирает по себе: женщину, коня, вино, дорогу… Дьяволу служить или же Богу, каждый выбирает по себе», – проговорил он – Ну, я пошел, Захар. «Анапы» у тебя больше нет. Греть обледеневшую в мерзости душу больше нечем…
– Зачем приходил? – спросил я, провожая друга.
Он грустно улыбнулся:
– Я же сказал: душу у писательского очага погреть…
У порога он обернулся.
– Да, сегодня по календарю международный день поддержки жертв преступлений. Заодно и отметили праздник.
Глава 26
ПОЕТ ЕЩЕ РОССИЯ
Он ушел, а мне нестерпимо захотелось надраться. Да так, чтобы не помнить, как допивал последний стакан. Бывали времена трудней, но, кажется, и впрямь, не было подлей.
Говорят, нет худа без добра. Правда, добра было с гулькин нос. Но теперь я знал, ЧЕГО хочет от меня власть. Молчания. Покорного молчания. И никаких эксгумаций! Не нужно, мол, ворошить прошлое! Не позволим к святыням нашим даже прикасаться, даже дышать на них всяким там эксредакторам!
Фока Лукич не был сумасшедшим, требуя эксгумации могил Григория Петровича и Петра Ефимовича Карагодиных. Годы, сожженные в сумасшедшем доме, – это была его плата за правду.
Я перебрался на кухню, размышляя о «синдроме Карагодина», наследственных или приобретенных его корнях, обшарил все свои «похоронные места, надеясь обнаружить счастливо забытую мною чекушку. Сухо было во рту. Сухо было и в заповедных местах.
Как хорошо, что врачи под смерти без покаяния все-таки запретили мне пить водку. И как невыносимо стало жить после этого запрета… « Стакан сухого красного вина, Иосиф Климович!… Это теперь ваша программа-максимум!» – про себя передразнил я Гиппократа, главного врача Краснослободской ЦРБ. Нет, правильно говорит Пашка: для русского человека сухое вино, что сухое дерьмо. Но ему, относительно здоровому человеку, не понять моих «послевкусий». Он, по существу ставший моим сводным братом, так и не стал романтиком. Он – прирожденный циник. А циникам никакие синдромы, даже карагодинские, не страшны. Отец его умер, протянув после психушки немного. Но – в своей постели. Не расстрелян. Не реприссирован. Не страдалец, не борец, не боец, не герой… Сплошное отрицание. О какой романтике тут вообще можно говорить?
В своей холодной холостяцкой постели умрет, наверное, и Пашка. И он – сплошное «не». Нет, не герой, не боец и не борец.
А у меня, что – сплошное «да»? Но ведь утвердительно можно отвечать на подлые вопросы. И это будет подлое «да». Не это ли «да», которое своей готовностью или молчаливое согласие, что воспринимается тоже как «да», в конце концов и погубит то, о чем с такой неизбывной любовью пел Есенин?
Я включил радио. Хриплый голос с неизбывной русской тоской выводил:
«Шапки долой! – подумалось мне – Россия еще поет. Значит, не всё ещё потеряно».