– Стоит, чтобы смеяться над ним, как я. Не все, впрочем, есть такой грязью, как те господа.
– Негодяи! О! Негодяи!
– Ну! Но не переделаем их… переделаем тем временем себя.
– Я? Себя? Как это?
– Ты не понял меня, останься, чем есть, а переделай только несчастную свою чувствительность.
– Я им должен отписать! – воскликнул Станислав.
– Не стоит, потому что эти люди сами не верят в то, что пишут, но если тебе обязательно нужно сплюнуть то, что имеешь на сердце, валяй, и сильно!
И так Станислав сел за свою второю статью в газете, которая должна была быть сильно апостилованной, чтобы удостоилась чести быть напечатанной.
Когда среди этих тысяч голосов, которые диктуют особенность, неприязнь, предупреждение, зависть, интерес, окрашенные тысячами красивых поводов, отзовётся искренний голос, от сердца, молодой, благородный и чистый, он странно отобьётся среди этого грязного шума. Есть в нём что-то такое безумноблагородное, как в приключении Дон Кихота. В истории критики, с того времени, как злюк заменили люди, что, якобы, опираясь на некоторую теорию, серьёзно судили о вещах… едва мы найдём несколько вполне бесстрастных голосов, неподозрительных и совестливых… Это феномены и исключения. Остальная толпа пишет, чтобы отличиться, чтобы блеснуть, чтобы писать, подписаться и показать себя, чтобы сделать кому-то болезненную инъекцию, а иным пользу и т. п. Не скажу, чтобы даже те критики из фантазии, из нужды, оплаченные, упрошенные, враждебные, не могли иногда попадать на что-то справедливое и истинное, напротив, людские творения, сколько их есть, такие многостороние, что в них легко открыть зло и добро. Критик, который хочет быть справедливым, ищет того и другого; пылкий ценой одной поднимает сторону другой и именно в том есть несправедливость и фальш. В суждении о нём исчезает какая-нибудь целая сторона работы, а выступает труд половинчатый и рассечённый, хвалят ли его, ли порицают.
Редкий и очень редкий – человек совести, чтобы отдал справедливость неприятелю, а приятелю поведал нагую правду; то же, когда послышится подобный голос, самой своей новизной и силой притягивает к себе.
Такое впечатление произвела статья, которую Станислав написал в свою защиту. Не была это просто oratio pro domo sua (речь в свою защиту), но теория критики, поднятая мысль о её миссии и обязанностях, признании вины, смелое указание собственных и чужих грехов – что-то так льющееся из сердца, полное жизни, огня и таланта, что и газета охотно поместила эту горячую защиту, и Шарский выше из-за неё, может, стал, нежели из-за всего, что до сих пор делал. Впрочем, показав и отвагу, и силу, он лишил смелости своих неприятелей, которые решили осторожней ходить около него или больше ему дорогу не переступать.
После выхода этого ответа в течении нескольких дней ни о чём в Вильне не говорили, только о нём, вырывали его друг у друга в кафейнях и кондитерских, читали громко в домах, а по причине огласки, которую имел, и прежние сочинения Станислава притянули больше внимания. Было в нём немного болезненной иронии и ни одно пылкое слово, продиктованное страданием, которое теперь, становясь холодней, Шарский, может, убрал бы; быть может, именно это делало эту статью такой манящей.
Иглицкий повесил нос, но теперь больше чем когда-либо отказывался от статьи, а Базилевич полностью умывал от неё руки. И случайно получилось, что то, что должно было больше всего навредить поэту, больше всего ему, возможно, помогло.
Он сразу получил вежливое письмо от издателя, приглашающего его на несколько слов в издательство; а на улицах так его ловили наименее знакомые, так приглашали едва раз виденные люди, что Шарский не мог надивиться перемене общественного расположения.
– Видишь, – сказал Ипполит, который сердечно радовался успеху приятеля, – не всегда самая злобная критика попадает в цель; тех, которых больше всех преследуют, выше всех по её милости идут. Имя разглашается, литературная борьба его разносит и постепенно то, что должно было навредить славе, даёт славу Это верно, что Иглицкий и Базилевич на несколько ступеней выше, чем ты был, на своих плечах тебя подняли, в чём признаться стыдятся, хотя и их это в глаза колит. Смертельная тактика молчания гораздо вредоносней и более разумней… но её только старшие и опытные неприятели используют. Уметь молчать и не видеть, когда что в глаза скачет – всегда непоследняя штука.
Шарский побежал к издателю, который – о чудо! – просил его даже сесть и ошарашил его гаванской сигарой, не было уже речи о переводе.
– Вы дали доказательство такого таланта в новом своём выступлении, – сказал спекулянт, – что литература имеет право требовать от вас оригинального труда, пусть же я этого ребёнка окрещу… А нет ли у вас что-нибудь готового?
– Что-нибудь одно только, в неопределённом роде, фантазии, какие-то картины, что-то например романа, вроде бы отрывки из романа… но прозой.
– А! Ради Бога, давай же мне это, пан! – воскликнул, обнимая его, издатель. – Давай, немедленно напечатаю…
– Но я должен закончить, поправить…