Они не знают, к сожалению, что без приправы, переделки, добавления и идеала наилучший живой тип ни к чему не пригодиться, что даже тот, что ищет, кого бы пожрать, подло используя перья против живых и умерших, должен к стёртым чертам этих моделей добавлять что-то своего, чтобы их сделать как-то так достойными предствления. Для них лишь бы самая лёгкая черта сходства – уже это знакомая фигура, и часто в разных околицах к одному типу несколько десятков особ с запалом признаётся. Как если бы писатель, художник, что имеют горсть, полную разнообразных Божьих созданий, нуждались в одном бедном оригинале для залепления пустой страницы. Нигде эта смехотворность, увы! не продвинута так далеко, как у нас; нигде нет чувствительней самолюбия. Вы сказали бы, что у них о том речь, чтобы убедить, что в одежде арлекина выступили на сцену они, ни кто иные. В книжечке Шарского, являющейся сборником энергичных персонажей, множество, к несчастью, нашлось таких, бледное отражение которых там и сям волочилось по улицам. Автор не был в этом виноват, но талант, может, который, творя, так далеко угадывал, что не только типы, но все жизни людей удавалось ему как-то пророчески воспроизводить, так, как где-то по живому свету промелькнули. Нашли, поэтому в книге предостаточно поводов для возмущения и крика. А оттого, что это была минута, в которой наша литература, развиваясь в своём собственном направлении, первый раз касалась собственного общества, выходя из чисто идеальных миров к идеализированным народным предметам, – на непривыкших ещё к таким работам читателей этот смелый способ изображения общества и известного света производил неприятное впечатление. К несчастью, случилось ещё, что и фамилии двоих каких-то жмудинов случайно нашлись в книжке – а что если larum (тревога), что если кричать на угрозу! На пасквили! На персонажей!
Издатель воспользовался тем, что каждый из любопытства покупал книжку; но Станислав страдал, молча пожирая горькие плоды работы. Мысль, завёрнутая в те образы, осталась как мумия завёрнутой для читателей и незнакомой; то, что хотел им поведать, не дошло до их души, но платья и бандолеты резали безжалостно. Критика рвала книжечку на кусочки; даже введение в неё повседневного языка, слов, которых до сих пор в печати не было, доверительной и живой речи, вызывали ропот грамматиков и пуритан. Кричали на провинциальность, на грубиянские выражения, на яркий колорит, на странность, на всё, на что было можно замахнуться; а никто не осудил ни новой дороги, которую открывала книжка, ни более глубокой её мысли, ни нового вида красоты по отношению к родной заимствованной земле, которой была первая попытка. На следующий день сели её переделывать подражатели, делать карикатуру – мартышки, эхом повторять – сороки, но Шарский к этим паразитам был ещё больше ненавистным, чем к другим.
Базилевич, которого Шарский не видел, на этот раз сам уже, без помощи Иглицкого, сел за рецензию, а так как на протяжении двух недель собирал по улицам материал к ней, легко ему было её сшить из чужих кусочков. Спрятал к себе в копилку мысли и замечания, потом достал их, сокротил, склеил, припоясал, и статья была готова. А оттого, что Базилевич был больше склонен к декламации, чем к насмешке, сделал статью достойной внимания общественности, рассчитанной на эффект и приятной каждому, потому что в ней каждый что-то своего нашёл.
Эта рапсодия начиналась с какой-то туманной литературной теории, с общих фраз, с нареканий, с филипиков, а дальше, безжалостно отрезая и не оставляя достойной нитки, кончалась осуждением. Только то в великой своей милости соблаговолил добавить аристархус, что, ежели юноша исправится, признает свои ошибки и вытеснит индивидуальность, сможет со временем и работой носить портфель за другими. Статья была в сущности плохая, но ничего более лёгкого, как затуманить публику: лишь бы немного опыта, обойдётся без разума, может, даже, принимая строго, обойтись и без смысла, достаточно обоих видов. Обратила, поэтому, внимание и произвела некоторое впечатление, когда получила честь напечататься.
Между тем книжка пошла в свет, неспешно отзывались о ней разные голоса, во всё большей численности, в целом недружелюбные.
Кто же когда-нибудь симпатичным словом поддержит молодого который выступает чуждый всем и безоружный? Такие люди служат обычно лёгкой добычей голодной толпе, а чем труд более оригинален, чем мысль в нём дышит живей, тем шире поле для критики. Трудно взять ничто, легко подхватить живое творение.
И здесь произошло тоже самое; каждый эпизод книжки мог быть предметом отдельного диспута; в одном царил слишком странный идеал, в другом действительность была нарисована слишком кричащими красками, в третьем не хватало мысли, потому что её не заметили, цепляясь к занавескам, висящим у окна, сквозь которые виден был свет, в четвёртом не хватало моральной цели, другой эпизод не представлял целого, другой – частью был непропорциональным, тот грешил против искусства, тот против этики.