Помню растерянность первых дней, месяцев работы в сложном, многоотраслевом аппарате Центрального Комитета комсомола со всевозможными службами и многочисленными подразделениями. Я словно растворилась, потерялась, исчезла и жила, как живет человек, лишенный притока живительных жизненных соков.
С годами ощущение оторванности, непричастности к живому, горячему делу росло, и чем больше проходило времени, тем яснее я отдавала себе отчет, что занята вовсе не своим делом.
Я свернула на бульвар, пошла по аллее к прудам, постояла у невысокой ограды и вскоре оказалась возле Покровских ворот. Праздничная толпа, одержимая предновогодними заботами, обтекала меня с двух сторон, подталкивала, несла, оттесняя то к обочине, то к стенам домов.
«Лучше обогреть двух-трех ребятишек, чем…», «Обогреть ребятишек…» Я шла, и сердце отзывалось болью, волнением, тревогой, горьким воспоминанием. «Лучше обогреть двух-трех ребятишек…»
Домой я вернулась поздно и мысленно стала собираться в дорогу. Много позднее я поняла, что тяжелая работа души была не чем иным, как осознанием, осмыслением своей вины, еще не искупленной ни словом, ни поступком.
Я еще жила привычной жизнью, ездила с друзьями в Звенигород, выстаивала очереди в Пушкинский, по воскресеньям мы с сыном отправлялись в Ботанический сад или на утренние симфонические концерты, выпускали с ним к праздникам веселые домашние газеты, и он еще всерьез не задумывался над вопросом, почему мы живем вдвоем. Я работала, как-то существовала в благополучной повседневности с ее хлопотами и заботами, подчас мнимой значительностью и начинающими смещаться нравственными ориентирами.
Я была еще здесь, в Москве, но меня здесь уже не было.
Все мое существо переместилось туда, в неизвестный пока еще детский дом или интернат, в новую, незнакомую, будущую жизнь с дорогими моими детьми. Их еще предстояло найти, узнать и полюбить.
В сентябре я уехала из Москвы. Оставила работу, попрощалась с друзьями и близкими, уложила багаж, собрала шестилетнего сына и села в поезд.
Стояла теплая солнечная осень. Поезд Москва — Владивосток пронизывал золотое шитье полей и лесов, делал стежки на мостах и вокзалах и через трое суток высадил нас в огромном ночном городе. Еще восемь часов мы плыли по Енисею на «Метеоре» и сошли на берег, когда солнце уже садилось. Под ногами шуршали камешки, пахло рекой, а мы поднимались от дебаркадера к голубому интернатскому автобусу, что поджидал нас на пригорке. Шофер Александр Федорович, на вид ему было лет тридцать, ловко подхватил вещи, поставил их к заднему сиденью, и мы поехали в Лесное по нарядной осенней дороге.
Когда автобус подкатил к интернату, совсем стемнело. В окнах всех трех этажей горел свет. Дверь была распахнута. Оставалось переступить порог, переступить черту, разделить, разломать свою жизнь на «до» и «после». Что за чертой? Что за порогом? Холодная подозрительность и плохо скрываемое, молчаливое, не высказанное вслух недоумение: «Зачем вы сюда приехали?»
Только глубокой ночью в директорском кабинете, куда нас определили на ночлег, до моего сознания и сердца с трудом стало доходить — не ждали, не поняли, не приняли.
А на узком кожаном диване тяжело дышал внезапно заболевший сын. Он бредил, страдал от высокой температуры, рвоты, и душу не отпускал противный страх. За темными окнами лежал чужой, незнакомый город, а рядом никого, и до рассвета целая вечность.