Возле дома, где ждала его Надя, конечно же, ждала, он на минутку остановился, потому что снова вспомнил, что вышвырнут на улицу, без денег, без работы, что он сейчас действительно на краю гибели и может очутиться в Лондоне среди тех, которые, по сути дела, просто нищенствуют. Здесь, уже перед домом, он наконец ясно осознал, что человек может все — изменить свое лицо, переменить жену, перечеркнуть любовь, совершить самоубийство. Что это вовсе не трудно и зависит от него самого. Человек может забыть, кем он некогда был, что он некогда имел и где жил, он только не может найти работу, не может заработать себе на жизнь в городе, огромном, как Вавилон, — и этим, именно этим он отличается от других людей, а вовсе не своим лицом и не своим прошлым. Они с женой окончат дни в сточной канаве. Вот из этой нищеты, из этого оскудения он не в силах, не способен выкарабкаться. Именно это отличает людей друг от друга, в этом заключена разница между людьми. (Он ясно слышал хохот покойного Барлова, его ехидные слова: «Для вас это ново, князь?
Войдя в подъезд, Репнин хотел незаметно проскользнуть мимо кабинки портье, будто был в чем-то виноват. Безработица, как проказа, заставляет в Лондоне людей пугливо шарахаться друг от друга. Даже потомок Аникиты Репнина не мог заглушить в себе стыд, оттого что падает все ниже и ниже. Проходил год за годом, все меньше становилось жалованье, все меньше оставалось памяти о былом богатстве и беззаботной жизни семьи Репниных, и это так его подкосило, что но временам он чувствовал полную растерянность здесь, на чужбине. Постепенно меркли мечты, утрачивались надежды, привычки, изменилось даже поведение этого русского аристократа, и он уже все чаще засиживался на скамейках в лондонских скверах и плелся домой разбитый, опустошенный, как плетутся нищие куда-нибудь в корчму, поближе к печке или плите, в подвал, где они варят свои баланды и заболтушки.
Портье, по привычке приветствующий возвращающихся домой жильцов, поднял голову от газеты и, увидев незнакомого — ему показалось незнакомого — мужчину, спросил, что тому нужно? Только получше вглядевшись, узнал Репнина и начал извиняться. А проводив его до лифта, который медленно пополз вверх, словно в небо, и, закрыв за ним дверь, хихикнул, потому что с первого дня знакомства привык видеть Репнина с бородой.
Ох уж этот странный поляк! — пробормотал он.
Еще более странной оказалась встреча Репнина с женой.
Увидев, что он сбрил бороду, она вскрикнула, и в этом крике почувствовалась огромная, какая-то животная радость. Она обняла его страстно, весело, как обнимала в первые годы их брака. Принялась целовать и целовала так долго, что Репнин был поражен. Он с трудом ее успокоил. Смущенно поцеловал жену в лоб, но так, что она взглянула на него с какой-то странной усмешкой. И не переставала повторять: Коля, милый Коля.
Уверенная, что он вернулся с работы, из своего подвала, стала хвалиться, как много успела сшить эскимосиков для продажи на завтра. Репнин понимал, — она даже не догадывается о том, что произошло с ним, в подвале. Сказал, что очень устал и что завтра вечером задержится в лавке дольше. Составляет годовой отчет. Она выслушала, весело на него глядя. То и дело подходила к нему со спины, обнимала и целовала, будто хотела удушить его.
Он решил об увольнении молчать.
В тот вечер она безумно жаждала любви, а когда они улеглись, страстно отдавалась ему, обнимала, как женщина, истосковавшаяся по близости после долгой разлуки. В тот вечер Надя потеряла всякий стыд. Бросалась на него и лежала на его груди до зари. Она впала в такое бешенство, что даже не заметила, как муж охладел, отдалился от нее, хотя и пытался все это скрыть. Когда, наконец, утомившись, она заснула, Репнин отошел к окну и долго стоял там. Ему казалось, что он уже никогда не сможет лечь и уснуть.
ГОД ЧУДЕС
Праздник рождения младенца в Иерусалиме и встреча Нового года оказались весьма кстати русскому эмигранту в Лондоне, решившему скрыть от жены свое увольнение со службы. Увольнение из подвала, в котором он провел почти два года и который, словами Мольера, называл — «мой мрачный угол». —
Он умолчал, что снова выброшен на улицу, снова остался в Лондоне без работы, без средств. Каждое утро он по-прежнему якобы на службу уходил из дому.
Он не сказал ей о том, что с ним произошло, не потому, что считал это позором, который надо скрывать, чем-то таким, чего надо стыдиться или о чем следует сожалеть, а просто потому, что ему уже надоело признаваться в своих неудачах здесь, в Лондоне. Все, что он пережил в течение последних трех лет, казалось ему нелепым, глупым, смешным. Несправедливым и бессмысленным.