Она — не ребенок, но быть ему женой, предаваться страсти, с наслаждением даже большим, чем прежде, теперь теряло всякий смысл. Она — не дитя, и тем не менее ни о чем не хотела его спрашивать. Подождет. В новом году он заметно переменился. Она вспоминает: как раз в день своего увольнения — теперь она это знает — он рассказывал ей о том, что вдруг среди зимы пошел теплый дождь и настала странная непогода, будто наступил потоп в Лондоне. Гром. Сверкали молнии. Затем хлынул ливень и все потемнело. Это так странно, в декабре. А что потерял заработок, что уволен — об этом он тогда умолчал.
Вода, сказал, проникла и в подвал.
Они, говорит, все поднялись наверх, в канцелярию. Итальянец играл на мандолине. Пока дождь не кончился. Пока в Лондоне не зажглись фонари.
Ничего не сказал ей об увольнении. Сейчас, вечером, ожидая его возвращения, она вспомнила, что в тот вечер ей показалось, будто домой пришел какой-то совсем другой человек. Ей показалось, что он весь мокрый от пота и пряди волос прилипли ко лбу. Она заметила на его лице какую-то глубокую морщину, идущую от левого уха, а правая щека ввалилась. Он как-то печально и слишком часто улыбался во время разговора. Вспомнила и то, что впервые в тот вечер ей показались незнакомыми и чужими его огромные, черные глаза. Они так страшно, глубоко запали. А глаза казались необычными оттого, что расширенные, темные зрачки их были все время странно устремлены вверх, под самые ресницы, так что белки выглядели огромными.
Это были глаза утопленника, беспомощно взирающие со дна омута.
Разве можно себе представить, что это тот самый человек, который ее, еще совсем юную, носил на руках в море на острове Принсипи? И в первые дни после их свадьбы, в Афинах.
Разве это возможно, чтобы теперь, после стольких лет вместо него пришел к ней какой-то совсем другой, незнакомый человек?
И все потому, что он потерял ежедневный фунт стерлингов. Сумму, которую, по рассказам Барлова, тот каждый день давал за границей своему Ваньке, когда с любовницей путешествовал летом по Европе. Надя знала его любовницу балерину, хотя никогда в этом ему не призналась. Барлов рассказывал им с теткой о своей молодости и жизни с этой женщиной.
Расставшись с черной бородой, напоминавшей бороды французских королей и итальянских бандитов, Репнин сделался совсем юным, он уже был не тот — высокий, резкий, упрямый, какого она привыкла видеть все эти долгие годы. И не такой, какого помнила по Керчи, Милану, Парижу, где они опустились до того, что князь вынужден был в казачьем платье служить швейцаром в одном из ночных заведений.
Когда в тот вечер муж наконец возвратился, она бросилась ему на шею, стараясь узнать, где он так долго задержался. Муж выглядел усталым.
Много было дела в лавке.
У него не хватило духа признаться — просидел, мол, мадам, на лондонских скамейках, на скамейках для нищих и носильщиков, мадам. Прибавил, что она нынче прекрасно выглядит и что, он надеется, в ближайшие дни сможет, наконец, передохнуть от своего шитья. Ему бы хотелось хоть несколько дней пожить спокойно и беззаботно без ее эскимосов. Посидеть вместе в маленьком русском ресторанчике, что поблизости от дома. А потом послушать Москву.
Ему хочется хоть на несколько дней забыть, где они и что.
В тот вечер, и в русском ресторане и позже, когда они, возвратившись к полуночи, дома слушали Москву, Надя смотрела на него с грустью. Он заметно сдал, похудел. С тех пор, как муж расстался со своей странной черной бородой, их отношения становились все более холодными, несмотря на его нежность. К тому же его смущало, что жена, даже не пытаясь скрывать, как никогда прежде искала близости, отдавалась ему в последние недели с особенной страстью. Ненасытная, бесстыдная.
В тот вечер, хотя было уже далеко за полночь, Надя, голая, выйдя из ванной, остановилась перед зеркалом. Убирала свои распущенные волосы и смотрела на него сладострастно. Рассматривала себя в зеркале с явным удовольствием. Ее зеленые глаза отливали синевой и горели будто в лихорадке. Она была весела, а ее тело не выдавало никаких следов их нищего лондонского существования. Затем, пока он был в ванной, ожидала его в постели, улыбающаяся и нагая. Так бесстыдно, обнаженная, она никогда прежде перед ним не появлялась.
Ей оставалось прожить вместе с ним в Лондоне три месяца, и дальнейшее было неопределенным. Ясно было лишь то, что, по его собственным словам, — будь у них дети, они не расстались бы даже на время. Посему, в оставшееся время следовало ухватиться и за это, как за спасение. А там будь что будет. А он не мог понять ее ненасытности и безумия после стольких лет, проведенных в браке. Сейчас, размышлял он в тот вечер, это уже совсем не та девчушка, которую он повел за собой, которая вверилась ему, согласилась в Керчи отправиться с ним, без колебаний, в далекий мир.
Но это уже была и не та молодая женщина в Афинах, которая быстро усвоила уроки любви, как будто во всем мире, во всей человеческой жизни нет для женщины ничего более прекрасного. Ее глаза сейчас были полны едва сдерживаемых слез.