– Не знаю, Застрелись, и знать не желаю! Впрочем, вечером я готов тебя принять. Тогда и расскажу тебе о связи поэзии и настоящего, а не выдуманного всякими лажуками ЧК. Если ты думаешь, что я не смог бы стать настоящим чекистом, то ты, как и все твои «мусюки»…
– «Гнусинцы», – ласково поправила Ляля.
– Даже лучше: «гнусинцы». Так вот: все они люди среднего ума и не имеют понятия о путях распространения слово-дел по земле. Ствол, холодный винтовочный ствол! Вот верный распространитель слова и дела!
– Я пойду? – устало, как после приступа любовной трясучки, после медленных раздеваний, поспешных – следом за стуком в дверь – одеваний и опять раздеваний, попросилась Ляля у Гурия.
– Глянь еще на букву «Ш»,– расщедрился товарищ Лишний. – Я расширяю свой словарь до беспредельности космоса. Поэтому буква «Ш» еще неполная, но она уже наводит на мысли о многом. Ты, Застрелись, со своей еврейской тягой к неведомому, должна понимать тайные значения слов. А если не понимаешь, спроси у меня. Евсеев в этом ни уха ни рыла не смыслит. Ему подавай политику, Куницына и всякую такую лажу. Я б его вмиг к стенке поставил. Но я чекист, а не стукач. Теперь ты поняла наконец, девочка?
– Я поняла, – сказала притихшая Ляля и, поднеся к раскрасневшемуся лицу листок, стала шевелить губами над буквой «Ш»:
Зачитавшись, Ляля выхватила наугад еще один листок.
– «Сэ» у тебя, глазастик, еще не закончено!
– С тобой, небось, закончишь.
– Эт точно…
– Ладно, Застрелись, приходи вечером. Я тебе прочту диссертацию на тему: «Образ Гурия Лишнего в поэзии молчания». Или еще лучше, закончим на букву «е»: Едиот?
– Ты опять дразнишься?
– Повторяю еще раз: Едиот?
– Ахронот!
– Едиот?
– Ахронот!
Глава двенадцатая
В «ДОПРах» («Цыганочка»)
Ночь уже началась и ступала по Москве страстно и немо. Она шла, но никто ее не слышал. Хотя все мы – дядя Коля пожарник с банкой грибов, трехзвездочный мильтон, водитель, двое в штатском и я – были этой ночью поглощены, были растворены в ней до шерстинки, до косточки, до потери пульса, ума и сознания!
Опьяненный дивной ночью, я пришел в себя только в КПЗ.
«Клоповник», «обезьянник» – все эти чарующие наименования появились позже, потом. А тогда КПЗ – это была просто камера предварительного заключения. И все. Без всяких метафор.
В отделенческом КПЗ, расположенном где-то в центре – улицу я определить не смог, – никого, кроме спавшего прямо на полу старика не было. Что лежит старик – я установил по костылю, притулившемуся в углу камеры и по торчащей вбок сивой бороденке.
Погоревав о пропавшей ночи, я уже приготовился где-нибудь пристроиться и уснуть, как вдруг дверь камеры отворилась, и вошел суетливый, очень высокий и плотный человек в штатском. Лицо штатского было подобно красному болгарскому перцу. За штатским робко выступал мильтон в форме.