А мальчишка непрост оказался: не только красивый, но и сметливый, даром что холоп. Разговор поддерживал, говорил так, что дивились: и откуда знает, о чем речь? По-французски даже умел! А порой сам такое спрашивал, что не сразу и ответишь, науку вспоминать приходилось. И глаза свои черные при этом щурил со смешком.
— Ишь разошелся…. — фыркал Бекетов.
Горячий мальчишка был, сразу видно — как потягивался и шею откидывал. Замечал, что нравится всем, но даже за руку взять не давал. Кружил между всеми, приманивал — и вырывался тут же. Глаза уже блестели у гусар, а Петя словно совсем голову потерял: улыбался завлекательно, взгляд прятал.
— Выпьем? — к Бекетову присел майор Васильев, средних лет офицер, мальчишке только усмехавшийся: вырос уже из забав этих.
Они чокнулись кружками. Майор следил глазами за Петей: тот угомонился, устав на гитаре бренчать, и сидел на лавке в кругу молодых офицеров. Его шоколадом угощали — маленький кусочек был, для барышень берегли — а он отмахивался только, словно каждый день предлагали. Один из офицеров, храбрый поручик, шутливо стоял перед ним на одном колене и порывался поцеловать руку. Так-то Петя уже кисть не вырывал, а как тот наклонялся — недовольно хмурился и освобождал пальцы, и приходилось снова просить разрешения взять. Игра это была, веселая, откровенная, которой офицеры были увлечены не на шутку. А мальчишка, стервец, — почти скучал! Их это еще больше распаляло, а он смеялся только.
— Не пойму, чей он? Твой? — спросил майор у Бекетова.
— Нет, — вздохнул тот с сожалением. — Зурова.
Васильев взглянул на него изумленно.
— А что этот степной цветочек, позволь узнать, забыл у Зурова?
— Сердцу не прикажешь, — пожал плечами Бекетов.
Петя зевнул открыто: устал с дороги, а заполночь уже. Тут предлагать стали проводить его, но тут он твердо отказывался: знал, куда его доведут. Офицеры-то, они такие, берут и не спрашивают, тут осторожно надо. И так всех раззадорил.
Он к себе пошел, попрощавшись. Обещал, что, конечно, будет еще к ним ходить.
И только в темноте он перестал улыбаться и тоскливо вздохнул, плетясь к избе. Он же назло все это делал, из мести. Вот и остались теперь только усталость и разочарование.
Алексей Николаевич вроде бы спал, едва ли не с головой накрывшись одеялом. Вздрогнул, когда Петя пришел, но тот не обернулся. Во сне это, наверное. У него в глазах мокро стало — сесть бы сейчас рядом, обнять, щекой к плечу прижаться. И заставить выслушать до конца, объяснить все.
Но слишком обидно еще было, он себя знал, что злобу до последнего держит. Да тут барин-то только и виноват, навыдумывал спьяну всякого. Вот первый пусть и повинится. А пока можно и к офицерам ходить, хороша игра вышла — веселая! Главное, не заиграться…
Алексей Николаевич с ним больше не говорил, не смотрел даже на него. Раз только обратился, когда Москву оставляли.
Тягостно это было: ехали через город, и люди на отступающую армию смотрели с отчаянием в глазах. А сами солдаты хмурые, злые были: что тут ответишь на эти взгляды? Древнюю столицу оставляли на растерзание врагу.
Барин тогда вдруг подъехал к Пете сбоку, усмехнулся:
— Смотри, Петь, смотри… Может, в последний раз видишь.
Громко сказал, так, что солдаты еще больше помрачнели, а женщины на улице и вовсе заохали и креститься начали.
— Зачем людей пугаешь, Алексей? — недовольно спросил Бекетов.
Он сам понимал, что французы Москву беречь не будут, что неизвестно, отвоюют ли еще обратно — но для чего же об этом на всю улицу говорить? Людям и так тяжело, хоть военные должны надежду выказывать. А уж гусары — непременно.
— Не нравится — не слушай, — зло бросил Алексей Николаевич, проезжая вперед.
— Один он, что ли, такой, без всего остался, — буркнул ему в спину молодой офицер.
Петя досадливо отвернулся. И так гадко, а тут еще и грызутся. А барин и правда мог бы сдержанней, действительно, не у одного именье сожгли. А что последнего лишается, так сам виноват.
***
Петя был уже не наивный мальчишка, удивлявшийся, почему его барин пригожим называл. Он знал теперь, что красив, и показать это умел. Женщинам маловат еще был нравиться, а мужчинам — взрослым, зрелым, военным особенно — в самый раз.
Только в армии и в высшем свете такое можно было. Про свет Петя и не думал: зачем, если никогда там не окажется? Знал только, что чем богаче, тем развратнее. И там, и среди военных обычно внимание обращали на тихих нежных юношей — «мазочками» их грубо звали. А Петя завлекал тем, что был необычный.
Цыганята — они черные, будто грязные. А Петя был просто смуглый, и черты материны, русские. Только горбинка небольшая на тонком носу — южная. Тут невольно заглядишься и подумаешь: откуда взялся такой?
Ему один из офицеров говорил, что такими рисуют итальянских юношей. Петя фыркал только: вот выдумал! Терпеть приходилось, когда тот с него наброски делал, тратя последние листы из блокнота. Рисунки Пете не нравились: и глаза слишком большие и глубокие ему офицер делал, и ресницы девичьи, и губы пухлые — непохоже было совсем.