Для гоголевских героев характерна и другая крайность – «бессловесность» персонажей, их неумение выражать свои мысли: «Вышед на улицу, Акакий Акакиевич был как во сне. "Этаково-то дело этакое, – говорил он сам себе, – я, право, и не думал, чтобы оно вышло того… – а потом, после некоторого молчания, прибавил: – Так вот как! наконец вот что вышло, а я, право, совсем и предполагать не мог, чтобы оно было этак"»[419]
(«Шинель»); «Я, то есть, имел случай заметить, что какие есть на свете далекие страны! – сказал Иван Федорович, будучи сердечно доволен тем, что выговорил столь длинную и трудную фразу»[420] («Иван Федорович Шпонька и его тетушка» (1831)). Подобное косноязычие характерно и для героя Набокова: «"В Париж мне написал, – нехотя пояснил Лужин, что вот, смерть и похороны и все такое, и что у него сохраняются вещи, оставшиеся после покойника". – "Ах, Лужин, – вздохнула жена. – Что вы делаете с русским языком"» («Защита Лужина» (II, 431)).В большей степени, нежели «Защита Лужина», наполнен разного рода «странностями» роман «Приглашение на казнь». Его реальность предстает царством тотального абсурда, допускающего самые невероятные метаморфозы. С определенной долей условности в тексте можно выделить такие виды проявлений абсурдного, как «алогичное», «странное» и «фантастическое».
Алогизмы присутствуют как в рамках авторского повествования, так и в речи героев. М-сье Пьер признается Цинциннату: «Вы необыкновенно похожи на вашу матушку. Мне лично никогда не довелось видеть ее, но Родриг Иванович любезно обещал показать мне ее карточку»[421]
(IV, 93). Важно понимать, что нарушение логических и причинно-следственных связей не столько характеризует самих персонажей (глубокой личностной структурой они, за исключением Цинцинната, не обладают), сколько выступает конструктивным признаком мира произведения в целом[422].Воплощаясь на образно-мотивном уровне, подобная алогичность выглядит как нечто «странное», или, пользуясь терминологией Ю. Манна, «странно-необычное»[423]
. Таков, к примеру, рассказ о «почтенном, дряхлом, с рыжими, в пестрых заплатах, крыльями самолете, который еще иногда пускался по праздникам – главным образом для развлечения калек» (IV, 69); или же упоминание о «мнимом сумасшедшем, старичке из евреев, вот уже много лет удившем несуществующую рыбу в безводной реке» (IV, 181)[424]. Причудливые образы и нелепые ситуации заставляют вспомнить комизм Гоголя или же гротескную реальность Щедрина. Но сама степень «странности» на фоне традиции у Набокова резко повышена, подчас принимая форму настоящего абсурда. Так, в рамках второй главы встречаются два взаимоисключающих утверждения: сначала сообщается о том, что «Цинциннат сдвинул и потянул, пятясь, кричащий от злости стол» (IV, 58), а затем тюремщик Родион «со скрипичным звуком отодвинул стол на прежнее место» (IV, 59), однако спустя некоторое время оба эти события аннигилируются: оказывается, что ножки стола «были от века привинчены» (IV, 60)[425]. Как мы уже не раз убеждались, нивелировка выстраиваемых структурно-смысловых оппозиций – один из ведущих приемов в «Приглашении на казнь».