Атака на «мартинистов» мотивировалась тремя соображениями. Во-первых, это был циничный расчет: высказывая угрожающие предупреждения об организованной подрывной деятельности, Ростопчин выступал в образе незаменимого защитника государственных интересов. Во-вторых, его диктаторская натура не терпела тех, кто мыслил независимо, каковы бы ни были их убеждения, и он, с презрением относясь к высшему обществу, выделял в нем, как правило, только две категории: мягкотелых ничтожеств и мятежных «мартинистов». То, что фельдмаршал Кутузов (ставший его главным врагом после сдачи Москвы) был масоном, должно было только усилить ненависть Ростопчина к нему. И наконец, он искал козлов отпущения, чтобы обвинить их в отступлении русских и наказать в назидание остальным; это стремление диктовалось его страхом перед общественными беспорядками и убежденностью в легковерии народных масс[302]
.Ростопчин ни разу не поколебался в своем убеждении, что французы будут разбиты, и был готов ради победы на многое, особенно если это приковывало к нему внимание окружающих. Вопрос о его роли в пожаре, спалившем почти всю Москву, остается спорным, но несомненно то, что он характерным театральным жестом поджег собственный дом в Вороново, оставив при этом вызывающего содержания афишу. Этот патриотизм выжженной земли не мог не произвести впечатления на французов, которые, как свидетельствовал один из французских генералов, прочли афишу, «содрогаясь от изумления» [Segur 1972: 112]. Согласно другому генералу, «афиша произвела глубокое впечатление на всех мыслящих людей» и «встретила больше одобрения, чем критики», несмотря даже на то, что Наполеон лично «высмеял этот поступок» [Коленкур 1991: 147–148][303]
.В качестве генерал-губернатора Ростопчин продолжал действовать как самопровозглашенный выразитель мнения московского дворянства перед императором. Он осуждал текущую политику, так же, как и большую часть сановников. Он требовал, чтобы Кутузов (которого Александр любил не больше, чем самого Ростопчина) был назначен главнокомандующим – только для того, чтобы непрестанно нападать на него после их разлада по поводу оставления армией Москвы. В письмах Ростопчина к царю очень много самовосхваления, но мало лести или лицемерия. Как отмечает Кизеветтер, Ростопчин имел твердые политические убеждения и считал своим долгом противостоять самому императору, если видел угрозу самодержавию или дворянским привилегиям [Кизеветтер 1915: 129–131]. Свойственная ему манера сочетать демагогические методы с горячей приверженностью старому строю воспринималась современниками совершенно по-разному. Некоторые – например Багратион, А. П. Оболенский и Карамзин – восхищались им как великим патриотом; правда, Карамзин находил афиши Ростопчина слишком вульгарными и участливо предлагал писать их для него. Однако эти листки нравились его другу Жуковскому, а князь Вяземский, хоть и испытывал отвращение к их подстрекательскому тону, признавал, что более сдержанный стиль (вроде карамзинского) вряд ли столь же эффективно воздействовал бы на население. Вигель и М. Дмитриев вспоминали, что многие дворяне соглашались с критическими замечаниями относительно афиш, но оба сходились в том, что оригинальный стиль Ростопчина оказался очень действенным. В отличие от них, братья Тургеневы были возмущены его жестокими и демагогическими приемами (как и Толстой в «Войне и мире»)[304]
.Действия Ростопчина отличались жестким прагматизмом. Он надеялся сохранить общественный порядок, перенаправив агрессивность народных масс с дворянства на французов и «мартинистов». В отличие от некоторых современников, он сделал из Французской революции важный вывод: следует вести тотальную войну любым доступным оружием и по всем фронтам. Поэтому он использовал пропагандистский арсенал революции: грубую демагогическую риторику (если его герой Богатырев не дотягивал до эберовского Папаши Дюшена, то Карнюшку Чихирина, безусловно, можно поставить рядом с ним), намеренное раздувание параноидальных вымыслов о тайных заговорах, показательные публичные наказания подозреваемых в сотрудничестве с врагом, использование в своих целях «контролируемого» возмущения толпы. Вполне возможно, что Ростопчин, культурный гран-сеньор, и не получал от этого большого удовольствия, однако, в отличие от Шишкова и Глинки, у него не было этических сомнений относительно использования любых доступных ему действенных средств.