Если обратиться к визиту императора в Москву в июле 1812 года, можно увидеть, насколько различны были взгляды консерваторов на войну. Эта история начинается с адмирала Шишкова, чьей основной обязанностью в новом статусе государственного секретаря было составлять объявления и манифесты, с которыми император обращался к народу. Шишков был поражен неразберихой, царившей в штабе армии в Вильне. Было неясно, кто командует: Александр или М. Б. Барклай-де-Толли; во главе одной из трех армий стоял морской офицер (адмирал Чичагов), а великий князь Константин не находил ничего лучше, как гонять войска по плацу. Шишков глядел на столь легкомысленное отношение к предстоящим схваткам с врагом подавленно и пессимистично. Когда началось отступление, он (подобно Ростопчину) был озабочен в первую очередь тем, чтобы предотвратить распространение пораженческих настроений, и постоянно побуждал императора сохранять решительный вид. Не будучи почитателем Александра I, он отказывался рассматривать непрерывное отступление как запланированный маневр, это утверждение казалось ему неубедительным. И много лет позже он продолжал настаивать, что не отход армии спас Россию, а излишняя самоуверенность врага, пожар Москвы, партизанская война, назначение Кутузова и суровая зима. Все эти факторы невозможно было предвидеть; отступление само по себе могло привести лишь к гибели России, и только божественное вмешательство спасло ее от краха.
Шишков полагал, что присутствие императора в штабе армии было ошибкой, так как оно подрывало авторитет Барклая и превращало любую неудачу в личное поражение монарха. Возможно, под влиянием его друга Кутузова, который был против пагубной стратегии Александра I при Аустерлице, Шишков не доверял Александру как военачальнику, чему способствовал и ненавистный ему мелочный армейский формализм, который унаследовали все сыновья Павла I. Император был необходимой фигурой в тылу, где он должен был поднимать патриотический дух и вселять в народ уверенность. Но Шишков был уверен, что царь, надеявшийся стереть унижение Аустерлица, не одобрит эту идею, и потому убедил Аракчеева и Балашова поддержать его. Поколебавшись несколько дней, Александр в конце концов неохотно согласился [Шишков 1870, 1: 125–126, 128–148][305]
.11 июля император со свитой прибыл в Москву, где он надеялся убедить дворян предоставить часть своих крепостных для службы в ополчении, а купечество – пожертвовать средства на нужды армии. Прибытие императора сопровождалось бурным проявлением восторга [В. 1912][306]
, одним из инициаторов которого был (по его собственным словам) находившийся в толпе Сергей Глинка. Ранним утром, услышав о создании ополчения, он поспешил к резиденции Ростопчина, чтобы записаться первым. Позднее, еще не остыв от возбуждения, он вспоминал, что при известии о прибытии царя…доверенность безмятежная завладела умами. Никакое слово ненависти и негодования против врагов не исторгалось из уст. Все мысли, все слова слились в одно чувство любви. <…> Оборотясь ко мне, [собравшиеся люди] сказали: «А вы, ваше благородие? Ведите нас!» Я провозгласил: «Ура! Вперед!» И тысячи голосов повторили: «Ура! Вперед!» <…> [Так,] 1812 года июля 11-го порывистый дух народа сделал меня вождем своего усердия [Глинка 1836: 6, 9].
Излишне говорить, что импульсивное избрание толпой лидеров на волне патриотического восторга было крайне редким явлением при старом режиме, но ведь и Глинка не был человеком старого режима.
Кульминационным моментом императорского визита стало состоявшееся 15 июля обращение Александра к большим депутациям московского дворянства и купечества. Ради соблюдения иерархического порядка российской монархии две группы слушателей были приглашены в разные залы Слободского дворца. Но в воображении Глинки это проявление старорежимного сословного сознания превратилось во впечатляющий патриотический катарсис. Позже он вспоминал, как в зале для дворян он в ожидании императора произнес длинную и пылкую импровизированную речь (оборванную при появлении Ростопчина), в которой предсказывал падение Москвы, поскольку «из всех отечественных летописей явствует, что Москва привыкла страдать за Россию», и утверждал, что «сдача Москвы будет спасением России и Европы». Теперь, конечно, трудно установить, до какой степени его воспоминания являлись ретроспективной фантазией. Столь же восторженно он описывает в своих мемуарах и атмосферу в купеческом зале: казалось, что, как и в самые славные моменты Смутного времени, «в каждом гражданине воскрес дух Минина» [Глинка 1836: 19–20].