— Извините, девушка, миллион раз. — Игорь, запыхавшийся, протягивает желто-красную баночку, с пятачок, вьетнамского бальзама. — Совсем забыл. Сослуживцы поручили вручить.
— Но у меня же есть.
— Выброси в мусорную корзину. Там не мазь, а мыло. Сослуживцы подменили… Они решили, что, кто тебя знает, в тихом омуте драконы водятся, вдруг спихнешь шефа. Так вот заранее подъезжают, подхалимничают. Все равно кто-нибудь заложит. Я, например. Держи!
Наконец мы вдвоем. Вместе. Шаг в шаг. Что ждет впереди? Капабланка: «Помните, что вам придется проиграть сотни партий, прежде чем вы станете сильным шахматистом».
Тамара мне счастливо улыбается:
— Ты мне ничего не хочешь сказать?
— О ком?
— О себе.
— Что сказать о себе? Сегодня одна милая женщина (и купить «Поморин») сказала, что я человек тонкого ума.
— Хвастун.
Не то сказал. Признаться, что я — чемпион? Но Тамара опять же повторит, что я — хвастун.
БАРЫШНЯ-КРАСАВИЦА
Эдик ненавидел Иван Михалыча. Ненавидел издавна и люто. Его отвислые штаны, желтые пальцы, висящую кожу на шее и щеках, вечно слюнявый рот… Все было омерзительно и невыносимо в этом старике. И притом от него воняло, а он притворялся, что не замечает этого, и так безмятежно помаргивал подслеповатыми дырками глаз, которые время окрасило в выцветший голубой ленок. Эдику хотелось подставить ему фигу под нос и заорать что есть мочи: «Хрыч!» Ему всегда хотелось это сделать, руки так и чесались. Даже сейчас, когда Иван Михалыч лежал, распластавшись, под грязным одеялом, на серых простынях, усыпанных крошками, лежал и ничего не делал плохого, а просто рассматривал потолок, Эдику все равно казалось, что старик старательно и серьезно обдумывает, чем бы еще навредить ему, Эдику. Сосед с незапамятных времен методично и назойливо лез в его жизнь, совал нос во все дела, везде тряс своими штанами, оставляя запах. Даже заболел он, казалось, нарочно, высчитав дни, когда удобнее, когда все на работе, все жильцы до одного, и ему, Эдику, приходится по воле и указанию матери и соседей сидеть, отсиживаться здесь, возле этого Кащея, положенные часы дежурства. Старик наверняка наслаждался этим, на лице его было довольство, он вроде бы посмеивался: «Вот сидишь и будешь сидеть возле меня, а если чего попрошу, то подашь».
Эдик захлопнул книгу и откинулся на спинку стула, вытянув ноги. Сидеть надоело, он встал, зевнул, хрустнул костями. «Скорее бы обед. Разве так уроки выучишь? Рядом с этим Хрычом? А потом мать будет злиться, мол, Эдичек, миленький, почему завалил контрольную, мол, выпускной класс, мол… А чего я должен здесь торчать? Не больной он, притворяется. Не подохнет, сколько лет не дох, и теперь не подохнет…» Эдик скосил глаза на старика: «Ишь наблюдает, боится, что украду чего-нибудь, боится за свое барахло, жадюга… Боится! Ишь, шею-то свернет! Куда я, туда и он головою вертит. И ведь все молча. А я вот к стенке, чтоб он шею-то себе вывихнул совсем».