— Теперь вернемся к самому началу нашего разговора, к медицинской экспертизе. Цитирую: «В отделении первые дни был замкнут, необщителен, держался одиноко. Потом изменил поведение, охотно беседовал с окружающими, читал книги, слушал радио». В первые дни вы мучились, думали… Два пути… Какой выбрать? По первому один шаг сделан. Написали повинную. Идти дальше? Бить себя в грудь, рвать волосы, плакать, каяться, ползать по полу — ну, в общем, что угодно, лишь бы сохранить себе жизнь. Вы выписали как-то для себя, что на суде учитываются следующие смягчающие обстоятельства: признание вины и полное раскаяние, а также совершение преступления впервые… Идти по этому пути? Получить срок, может, и большой, но сохранить жизнь. Но вы, как всегда жалея себя, выбрали иной путь — надо открутиться, вывернуться, избавиться и от срока… Поэтому — только отказываться, отказываться от всего… Не докажут… Свидетелей не было. Единственно, чего вы боялись, — это пропуск. Но и от него — отпихиваться всеми силами. Выбросили в корзину, оставили на столе, потеряли… Теперь ваша очередь говорить… Рассказывайте…
— Что?..
— Как все произошло. Молчите? Могу помочь. Вернулись из магазина домой. Арбузы по дороге укутали в белье, в полотенце, спрятали от матери и бабушки. Прятали от тех, кто тридцать лет вас кормил… Из кого вы тихонько высасывали все соки и деньги. Ибо свои вы, жалея, относили регулярно в сберкассу, откладывая себе на будущее, ибо родные, знали, не вечны.
Прошли в свою комнату — не заметили. Заперлись и, достав «лису», разделали первый арбуз… После ужина в восемь часов мать и бабушка ушли отдыхать. А вы выкатили из-под кровати второй арбуз… И где-то минут без двадцати-пятнадцати девять, завернув корки и семечки в газету, незаметно выскользнули в коридор и на улицу. Выбросили отходы в мусорный ящик, раскрыли нож… Рассказывайте теперь сами дальше.
Локунев побледнел и вдруг выпалил:
— А чего она отвергает, не зная души человека? Как можно отталкивать? Подумаешь, нашлась тоже… Я, может, просто хотел познакомиться…
— Не понимаю.
— Чего не понимать? Я отказываюсь давать показания.
— Это уже не важно.
Локунев мрачно замер.
ЕЛИЗАВЕТА
Этот белый, холодный снег… Он занес избушку чуть ли не до самой крыши и свисал с карнизов белыми большими грибами. Топились печи, и дым стоймя подымался к небу — значит, впереди морозы еще ветренее и круче. Одинокие невырубленные ели, густо обваленные снегом, тяжело гнулись ветками. Белая тишина хрустела от мороза.
Елизавета, лежа на железной кровати, силилась рассмотреть в окно, много ли снегу навалило и не занесло ли дрова, привезенные неделю назад соседом Николаем. «Эдак ведь и бросили все бревна врассыпную, а теперь пилить да колоть надо», — думала она, проводя иссохшей рукой по цветастому лоскутному одеялу. «Ишь, одеяло, грит, не модное, верблюжье надо купить. Эх, Марфа, Марфа, на кой мне верблюжье, и этого на меня хватит — и тепло и привыкла». Елизавета вздохнула, потуже завязала под подбородком платок, ладонью запихала под него выбившиеся жидкие волосы. «Надо попросить Марфу, хоть бы мне гребеночку в сельмаге купила. Али не надо? Конечно, не надо… Возьму тряпку и перевяжу, отдеру полосочку от старого платка, и ладно…» Елизавета закрыла потемневшие веки, натянула одеяло до самого подбородка. Остро выделился ее белый нос, треугольник платка затенил морщинистый лоб, и цветочки на этой выцветшей тряпице казались жалкими и невеселыми.
Елизавете было под девяносто. В темной избушке ее, казалось, все темно и сыро. Темнел старый кованый сундук, темнели иконы в углу, темнели скамья и столешница, и даже зеркало темнело и мутно отражало бревенчатую, давно не скобленную стену. Запах затхлости и каких-то трав тяжело пропитал воздух и висел в комнате сухой и тонкой паутиной. Грязный пол разъезжался скрипучими, бог знает когда крашеными половицами и как-то ехал в угол к печке — видно, она тяжело осела и тянула на себя и пол и потолок. Печь была русская, но без полатей, на ней валялся ворох старушечьего белья, старых валенок, стояли горшки и грудились березовые поленья на лучину, все это кое-как прикрывалось серой, с неопределенным рисунком занавеской. За печью, в закутке, завешенном дырявым одеяльцем, кудахтали куры. В этой избенке, неразгороженной и тесной, было темно даже в самый светлый полдень. Тем более зимой она была еще мрачнее и неуютнее. Четыре оконца плохо пропускали свет, но они как-то странно и жутко врывались в темную келью белоснежными замороженными кружевами и как-то юно голубели утренними сумерками.