ужасало будущим».73
Мог ли, спрашивается, Карамзин осудить человека, который в момент тотального террора не стал дожидаться, когда придутза ним палачи? Ведь тотальность террора как раз и означала, что ничего больше уже не зависело от его поведения, но лишь от каприза тирана, оттемного слуха, от злого навета...«Он [Курбский], — полагает историк, — мог без угрызения совести искать убежища от гонителя в самой Литве».74
Простить ему не мог Карамзин другого: «к несчастью, [он] сделал более; пристал к врагам отечества, он предал свою честь и душу, советовал, как губить Россию».75 Казалось бы, великолепный историк, переживший ужас и триумф Отечественной войны 1812 года, должен был видеть разницу между нею и грабительской авантюрой царя, которого сам же назвал мучителем. И тираном, между прочим, тоже. Но нет, и он не видел.С Карамзиным, впрочем, всё понятно. Тиран-мучитель, каким бы он ни был, олицетворял тем не менее самодержавие. А самодержавие было для него священным Палладиумом, душою России, чем-то, возможно, даже большим, чем Россия. Вспомним, как откровенно воскликнул несколько десятилетий спустя Константин Леонтьев, совершенно разделявший эту карамзинскую веру: «Зачем нам Россия несамодержавная и неправославная? Зачем нам такая Россия?»76
Но послереволюционные-то профессора должны, казалось, быть свободны от средневекового идолопоклонства. Что им Гекуба, спрашивается? Во всяком случае для них самодержавие вроде бы больше не синоним отечества. Или все еще синоним? Я спрашиваю потому, что некоторые из них пошли куда дальше Карамзина. Ну, вот вам профессор Р.Г. Скрынников, один из самых блестящих, хотя и не беспристрастных, современных знатоков эпохи Грозного, которого мы уже много раз с почтением цитировали. Нет, он не называет Курбского крестопреступником, как Грозный. Его объяснение бегства князя Андрея проще — и подлее. Поскольку, говорит он, «Курбский не под-
Я./И.
Там же, с. 68.
Там же.
вергался прямым преследованиям» и «до последнего дня пользовался властью и почетом», убежал он, оказывается, оттого, что «был подкуплен литовцами и его гнал из отечества страх разоблачения».77
А ведь Скрынников сам пишет о «дерзком упреке [Курбского] царю, [которого он] сравнил со свирепым и кровожадным зверем, приступившим к всенародному погублению своих воевод и советников»78
И еще любопытнее, почему без колебания поверили они Герцену, а Курбскому нет? Почему поверили Плеханову?
Там же, с. 53.
Там же, с. 47.
Там же, с. 52.
но многие его коллеги буквально на стенку ведь лезли, когда слышали, что политический эмигрант Владимир Ильич Ульянов-Ленин был подкуплен немцами. Так чем же, право, хуже их всех политический эмигрант Андрей Михайлович Курбский? За что так беспощадны они именно к нему?
Испытание
Едва ли найдем мы ответ на этот вопрос, покуда
не вернемся к нашему бедному Горскому с его бессмертным клише о борьбе старого и нового. Со свойственным ему простодушием он нечаянно выдает самую страшную тайну всей вековой апологетики Ивана Грозного. «Старина, — говорит Горский, — была для Курбского второю природою, была для него плотью и кровью, была насущной потребностью... восстановление старины он полагает главной задачей своей жизни».81