Читаем Россия: у истоков трагедии 1462-1584 полностью

Карамзину, хоть и назвал он одну из глав IX тома «Из­мена Андрея Курбского», проблема представлялась куда более сложной, чем Горскому и его ученикам. И это, в об­щем-то, понятно, если иметь в виду, что несколькими страницами раньше он так описывает ситуацию, предше­ствовавшую бегству князя Андрея: «Москва цепенела в страхе. Кровь лилася; в темницах, в монастырях стонали жертвы; но... тиранство еще созревало, настоящее ужаса­ло будущим»75. Мог ли, спрашивается, Карамзин осудить человека, который в момент тотального террора не стал дожидаться, когда придут за ним палачи? Ведь тоталь­ность террора как раз и означала, что ничего больше уже не зависело от его поведения, но лишь от каприза тирана, от темного слуха, от злого навета...

«Он [Курбский], — полагает историк, — мог без угры­зения совести искать убежища от гонителя в самой Лит­ве»76. Простить ему не мог Карамзин другого: «...к несчас­тью, [он] сделал более; пристал к врагам отечества, он предал свою честь и душу, советовал, как губить Рос­сию»77. Но почему же Россию — можно было спросить, — а не царя-мучителя, губившего страну?

Положим, Карамзина спрашивать об этом было беспо­лезно — для него самодержавие было душою России, чем-то, возможно, даже большим, чем Россия. Вспомним, как откровенно воскликнул несколько десятилетий спустя Константин Леонтьев, полностью разделявший эту карам- зинекую веру: «Зачем нам Россия несамодержавная и не­православная? Зачем нам такая Россия?»78

Но послереволюционные-то профессора-историки должны были, казалось, быть свободны от такого, по крайней мере, идолопоклонства. Что им Гекуба, спраши­вается? Во всяком случае, для них самодержавие вроде бы больше не синоним отечества. Или все еще синоним? Я спрашиваю потому, что некоторые из них пошли даль­ше Карамзина. Ну вот вам профессор Р.Г. Скрынников, один из самых блестящих, хотя и не беспристрастных, со­временных знатоков эпохи Грозного, которого мы уже много раз с почтением цитировали. Нет, он не называет Курбского крестопреступником, как Грозный. Его объяс­нение бегства князя Андрея проще — и подлее. Посколь­ку, говорит он, «Курбский не подвергался прямым пре­следованиям» и «до последнего дня пользовался влас­тью и почетом», убежал он, оказывается, оттого, что «был подкуплен литовцами и его гнал из отечества страх разоблачения»79.

А ведь Скрынников сам пишет о «дерзком упреке [Курбского] царю, [которого он] сравнил со свирепым и кровожадным зверем, приступившим к всенародному погублению своих воевод и советников»80. И сам же объ­ясняет: «Слова Курбского имели вполне реальную исто­рическую основу. Накануне его побега царские опалы ут­ратили обычный первональный характер и стали затраги­вать целые семьи. После смерти А. Адашева царь велел убить его брата Данилу [героя Крымского похода 1559 г.] с сыном и его родню: П. Гурова, И. Шишкина, Сатиных и др. ... Казнь прославленных воевод символизировала конец целого периода, целой полосы в политическом раз­витии страны. При «либеральном» режиме Адашева смертная казнь ни разу не применялась по отношению к боярам... Первые казни бояр в 1564 г. предвещали на­ступление опричного террора против боярства»81.

Так неужели профессор думает, что боярин Курбский меньше его понимал, что происходит и что «настоящее [говоря словами Карамзина] ужасало будущим»? Да нет, он и сам признает: «Курбский хорошо понимал смысл происходивших на его глазах событий»82. Так почему же непременно унизительным подкупом, а не благородной — и в условиях тотального террора единственно возмож­ной — попыткой «заступиться за всех пострадавших на Руси», как оправдывал свое бегство сам князь Андрей, следует объяснять это бегство? Почему простое и само собою, казалось бы, напрашивающееся объяснение не ус­траивает Скрынникова и его коллег?

И еще любопытнее, почему без колебания поверили они Герцену, а Курбскому нет? Почему поверили Плехано­ву? И Ленину? Не знаю, как реагировал на обвинения Солженицына Скрынников, но многие его коллеги бук­вально на стенку ведь лезли, когда слышали, что полити­ческий эмигрант Владимир Ильич Ульянов-Ленин был подкуплен немцами. Так чем же, право, хуже их всех поли­тический эмигрант Андрей Михайлович Курбский? За что так беспощадны они именно к нему?

ИСПЫТАНИЕ МИФА

Едва ли найдем мы ответ на этот вопрос, покуда не вер­немся к нашему бедному Горскому с его бессмертным клише о борьбе старого и нового. Со свойственным ему простодушием, так напоминающим чеховское «Письмо к ученому соседу», он нечаянно выдает самую страшную тайну всей вековой апологетики Ивана Грозного. «Стари­на, — говорит Горский, — была для Курбского второю природою, была для него плотью и кровью, была насущ­ной потребностью... восстановление старины он полагает главной задачей своей жизни»83.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Алхимия
Алхимия

Основой настоящего издания является переработанное воспроизведение книги Вадима Рабиновича «Алхимия как феномен средневековой культуры», вышедшей в издательстве «Наука» в 1979 году. Ее замысел — реконструировать образ средневековой алхимии в ее еретическом, взрывном противостоянии каноническому средневековью. Разнородный характер этого удивительного явления обязывает исследовать его во всех связях с иными сферами интеллектуальной жизни эпохи. При этом неизбежно проступают черты радикальных исторических преобразований средневековой культуры в ее алхимическом фокусе на пути к культуре Нового времени — науке, искусству, литературе. Книга не устарела и по сей день. В данном издании она существенно обновлена и заново проиллюстрирована. В ней появились новые разделы: «Сыны доктрины» — продолжение алхимических штудий автора и «Под знаком Уробороса» — цензурная история первого издания.Предназначается всем, кого интересует история гуманитарной мысли.

Вадим Львович Рабинович

Культурология / История / Химия / Образование и наука