«„Поменьше опеки, побольше свободы и самостоятельности“ – вот что должно бы лежать в основе нашей жизни и нашего развития!» – эти мысли князя В.М. Голицына звучат рефреном на страницах дневника, который он вел в течение 67 лет (с 1865 года). Современники отмечали, что Голицын предпочитал строить свою управленческую деятельность на основе предоставления широкой инициативы и полномочий гласным Московской городской думы, благодаря чему «при нем общественная работа развивалась больше, чем при его предшественниках». Он соглашался с определением его как «человека компромиссов», полагал, что это «один из лучших комплиментов, какой можно сделать общественному деятелю», поскольку «вся эта деятельность зиждется на соглашениях, и это мы видим в любом парламенте, но почему-то у нас вкоренено предубеждение, что компромисс есть сделка, не всегда чистая… Это совершенно неправильный взгляд на дело, и своим опытом и своим примером я показал, что путем своевременных компромиссов можно многого достигнуть, и с успехом. А ломать копья, рубить сплеча – никогда не ведет к цели». В то же время князь предостерегал соратников от тяготения к «золотой середине», которую трактовал как «приверженность к полумерам, чтобы не сказать к посредственности».
Категорически неприемлем для Голицына был взгляд на служебные обязанности как на «способ к прислуживанию, карьере, к материальным выгодам». Он признавал своей заслугой на посту городского головы умение «парализовать зловредное течение», когда «коллективный труд отравляется личными соображениями, интересами, страстями даже… а самое дело, во имя которого этот труд предпринят, как бы отодвигается на задний план». Для него, всегда придерживавшегося правила «быть, а не казаться», понятия идейности, принципиальности, порядочности, патриотизма не обозначали «парадные» ценности, а были наполнены глубоким смыслом.
Пик политической деятельности В.М. Голицына совпал с подъемом освободительного движения в России, начиная с осени 1904 года. У него не было сомнений в том, что спусковым крючком революции 1905–1907 годов послужила Русско-японская война («преступная, безумная эпопея»). Еще в 1890-е он предсказывал неизбежность переворота («в смысле свободы и падения чиновничьего самодержавия и произвола») вследствие «толчка извне». По мнению Голицына, военная ситуация диктовала правительству необходимость вступить «на путь требуемых реформ и громко призвать все общество к содействию и труду в этом направлении». «Мы забыли уроки истории, – замечал князь, – а они нам говорят, что во всякой войне побеждает тот, у кого дома все в порядке». Голицын тяжело переживал сведения о потерях русской армии, в мае 1905 года был потрясен гибелью 2-й Тихоокеанской эскадры под командованием контр-адмирала З.П. Рожественского (хотя и признавал, что «иначе быть не могло»): «Я не мог читать подробности. Сколько погибло молодежи, здоровой, начинающей только жить!.. А находятся люди, которые стоят за продолжение войны. Слепцы или безумцы – трудно определить». В связи с разразившейся трагедией Московская городская дума приняла («громадным большинством») резолюцию «о немедленном созыве представителей». «Черноморские события показывают, до чего развращены наши ведомства, военное и морское. Такого позора нигде и никогда не было», – записал вскоре Голицын, уже в связи с восстанием на броненосце «Князь Потемкин Таврический» в июне 1905 года. Он считал долгом Московской городской думы организацию помощи больным и раненым воинам, а также выдачу пособий их семьям, сам лично явился одним из создателей приюта для беспризорных детей, оставшихся сиротами.
В период Русско-японской войны значительно усилились антивоенные настроения Голицына. Разделяя уверенность в том, что «мир – это правило народной и международной жизни, а война – исключение», он заявлял о себе как об «убежденном пацифисте». «Только один род войны, или скорее – борьбы, я допускаю, – писал князь. – Это восстание народа во имя свободы и самостоятельности». По его мнению, категорически неприемлем взгляд на войну как «орудие цивилизации», движущую силу общественного развития. Глубокое возмущение вызывала у него трактовка изобретений новых «орудий смерти» как свидетельства прогресса. «Какое издевательство! Какая глупая насмешка над здравым смыслом! – восклицал Голицын. – Неужели знание, изобретательность, труд человеческий могут иметь подобные цели?.. Как понимаю я психологию Нобеля, основавшего крупную премию во имя мира из раскаяния об изобретении динамита! Это высокогуманитарная черта, достойная подражания…»