«Ты у меня один, Пецька, — не раз говорила она. — И я у тебя одна. Из рук твоей мамы, а моей дочери Оксаны, приняла я тебя, выкормила, выходила. Так что слушайся меня...»
Он допытывался, как нужно слушаться. Бабалька в ответ хитровато улыбалась: «Вырастешь — сам поймешь».
Она бы плакала и убивалась, если бы хлопцы не успели его вытащить из трясины. Его бы отнесли в гробу и закопали бы рядом с матерью и отцом на кладбище. Бабалька ходила бы туда каждый вечер, раскладывала бы рушничок на зеленой мураве могилки, зажигала бы свечку и долго-долго разговаривала, не слыша в ответ ничего, кроме поскрипывания веток и шелеста листьев.
Сбросив с себя ватник, он на четвереньках выбрался из дупла, сполз по скользкому склону на луговину и, разбрызгивая мутную воду свежих луж, побежал напрямик к своей хате. Открывая калитку, услышал, как скулит привязанный цепью к будке мокрый Сирко. В хлеву, шумно дыша, жевала траву Рябуха. Чирикали воробьи под стрехою, с которой капала вода.
Окно было открыто. Ветер пузырем надувал белую занавеску. Она прогнулась в середину хаты, где, стоя на коленях перед зажженной свечкой, бабалька била поклоны, вымаливая у неба счастливую долю единственному внуку, который не знает ни отца, потому что он умер до его рождения, ни матери, потому что она ушла в мир иной сразу после родов.
— Дай боже моему Пецьке сил из росы, из воды, из каждой колдобины. Пусть его ни огонь, ни вода не берут. Пусть его обойдут стороной молния и гром, за что я и поставила тебе свечку. А чтобы счастье-доля льнула к нему и чтобы всяческого здоровья и достатку было ему, поставлю тебе еще несколько свеч...
Шлепая босыми и мокрыми ногами по полу, он вбежал в хату и припал к бабальке.
«Пецько приезжай приглядеть за смертью».
Единственной уцелевшей рукой, испещренной синими жилами, Петр Яковлевич разгладил на колене пестрый бланк телеграммы, на котором застыл, переплавленный в буквы, теплый голос бабальки, призывающий если не на последнее прощание, то на скорую помощь.
Сдвинув на затылок шапку, он расстегнул пальто, оперевшись спиной на сиденье, следил за белыми сполохами впереди машины; свет то падал на заиндевелый асфальт, то отражался от него, перескакивал вверх, на низкие мешковатые тучи.
Слева от Петра Яковлевича молчал водитель, мягко орудуя рулем и рычагом переключателя скоростей. Покачивалась стрелка спидометра, перескочив отметку ста километров. Иногда на заледеневшем отрезке дороги задние колеса заносило в сторону, водитель, не сбавляя скорости, выруливал передними колесами, предвидя каждое движение машины настолько чутко, что не позволял ей ни соскочить с шоссе, ни повернуться вокруг оси.
Из черной мохнатой темноты, приближаясь впритык к дороге, выскакивали поставленные друг на друга светящиеся прямоугольники окон. И тут же испуганно отскакивали, будто отброшенные от машины струей воздуха.
«Почему она так поздно позвала? — мучился в догадках Петр Яковлевич. — Сколько раз просил — перебирайся в город, присмотришь за правнуком... Одна кровь...»
«Э, Пецька... Одна, да не та самая... — По ветровому стеклу скользнул свет фар встречного автобуса, и Петру Яковлевичу показалось, что из черточек и пятен инея вырисовывались, застыв на стекле, черты лица его бабальки. Зачесанные назад волосы, посеребренные с боков и надо лбом. Глубокие извилистые бороздки морщин над бровями. Припухшие глаза, всегда внимательные и доброжелательные. Прямой, загнутый крючком на конце нос. Обветренные губы, которые не умели произнести ни одного ругательного слова, кроме таких, как «хай йому гач»[8]
. И куценькие, как бы собранные в горсточку, брови. Такие же, как у него, как у его мамы Оксаны, виденные на снимке. — Конечно, ты мне — своя кровь, ведь я тебя с пеленок воспитывала, доглядывала. Но у правнука кровь с чужой примесью».Взяла в приемные дочери хорошенькую девочку из детдома. Ее дразнили на улице «клювом» за оспины на щеках. Послушная, слова против не скажет. В хате все было вычищено, вымыто, выстирано — грех жаловаться. И звала девочку на свой манер, переиначив имя, — не Килина, а Калина.
Все допытывалась:
«Калина, скоро ли в дивень[9]
заглядывать будешь? Я тебе хорошее приданое справлю».«Что, надоела вам? — исподлобья кидала взгляд Килина и сердилась так, что оспинки на щеках наливались красным цветом и становились похожими на калиновые ягоды. — Я баклуши не бью, все в хате делаю... И во дворе... Вас уважаю...»
Не кто иной, как Килина, и бегала на почту, написала и отослала телеграмму, а велела ей бабалька, боясь, что он, Пецько, не успеет пробиться сквозь метель и снега, чтобы припасть губами к ее холодеющим натруженным рукам.
Где ее другая половина? Про деда она почему-то не вспоминала ни добрым словом, ни плохим, будто никогда не было молодца, с которым простаивала летние ночи под вишнею.
Была у нее дочка Оксана, был зять, была семья... Из нее и сквозь нее пророс в мир тоненький стебелек — он, маленький Пецько. За него и держалась бабалька, им жила и дышала. А теперь...