Французский Мурмелон в мае 1918 года был городом если не на половину, то на четверть точно русским. Наши легионеры — повсюду: в отелях и театрах, в скверах, в многочисленных кабачках, бистро и прочих забегаловках разного уровня комфорта и ценовой категории. С первого взгляда отличить их от французских офицеров невозможно: одеты так же, в форму французских колониальных войск, только нашивка цветов российского флага на левом рукаве кителя обозначает принадлежность этих господ к Русскому легиону. Ну и ряд особенностей в быту и публичном поведении, скажем так.
Размякшие на уже почти летнем солнышке посетители уличного кафе на тихой улочке с любопытством поглядывают на четырех русских офицеров. В том, что это нисколько не французы, у местного люда, цедящего кофе и флегматично ломающего круассаны, сомнений нет никаких. Не станут французы хлебать ложками лангедокский суп из огромных, словно тазики, мисок, запивая белым вином, положенным, как знает всякий приличный человек, только к рыбе.
Остатки сомнений относительно национальной принадлежности гостей окончательно испаряются при виде группы поддержки обедающих: на низком парапете рядком сидят два скучающих солдатика с винтовками, а между ними шлифует задницей гранит довольно крупный уже упитанный медвежонок в ошейнике на цепи, конец которой обмотан вокруг мачты освещения.
Один из офицеров подзывает официанта и просит по-французски, кивнув на медведя:
— Принеси меда и фруктов нашему товарищу, у нас сегодня праздник…
Официант притаскивает массивное блюдо с янтарным жидким медом, в котором плавают куски нарезанного яблока, и с опаской ставит угощение метрах в трех от зверя. Офицер встает из-за столика, подносит блюдо к медведю, обнимает его голову зверя и трижды прижимается щекой к морде:
— Христос воскресе, Мишка!
Едва офицеры сдвигают бокалы, пьют. Но закусить не успевают — к столику торопливо подходит нарочный, что-то быстро говорит им, легионеры встают и, надев фуражки, направляются прочь. Солдаты с отлученным от лакомства, недовольно орущим медведем, спешат следом.
Линия окопов легионеров тянется вдоль бесконечного французского виноградника, уходящего за горизонт. Под натянутой камуфляжной сеткой вкопан походный столик. На нем в чисто штабном бардачном стиле, тем не менее, удивительным образом упорядоченном, навалены карты, бинокли, револьверы, тарелки с заскорузлым сыром. Рядом на топчане храпит толстый офицер без обуви, в дырявых носках, расстегнутых брюках и разошедшемся на животе кителе.
Эту идиллию прерывают звуки, похожие на то, как если бы по брустверу застучали разом десятки перезрелых арбузов — так разрываются немецкие мины из нарезного миномета калибра 75.8 мм. Растяжки, на которых держался камуфляж, посекло вмиг, и сетка падает на спящего офицера — он барахтается под ней, пытаясь встать.
— Вашу мать! Горбаткин, сигналь тревогу!
Так же неожиданно, как начался, минометный обстрел затихает. Выбравшийся из-под сетки офицер — страдающий одышкой, не обутый, в драных носках — пробирается по ходу сообщения, вытирая платком лысину и витиевато матерясь.
За крутым поворотом окопа он натыкается на Гулякова, ощипывающего гроздь винограда и рассматривающего в бинокль германские позиции.
— Александр Иванович, что стряслось? Я там… (показывает в сторону своего лежбища) схему укрепрайона чертил, а тут…
Гуляков, застегивая пуговицы на кителе тяжело дышащего офицера, успокаивает его, как ребенка, напуганного ночной грозой:
— Михаил Аркадьевич, не волнуйтесь так. Война тут у нас. Бывает, стреляют из минометов, мерзавцы…
Вдруг Гуляков, повинуясь то ли своему пятому, то ли шестому чувству, то ли звериному чутью, не поддающемуся счету, толкает собеседника вниз и быстро наклоняется сам — поверху свистят пули, и только потом доносится пулеметная очередь. Ротмистр выплевывает виноградину, накидывает каску, упруго выпрыгивает на бруствер и, взмахнув маузерами в обеих руках, хрипло кричит:
— Вперед! Царя нет, а Отечество осталось! За мной, ребята, пошли! Живее!..
Цепь легионеров бежит по простреливаемому полю. Каждый знает закон: быстрее добежишь — скорее уцелеешь.
На Гулякова скачет немец-кавалерист на кобыле с металлическими пластинами на груди. Гуляков стоит, широко расставив ноги: со стороны кажется, что ротмистр хочет принять лошадь грудью на таран. Раззявивший рот в немом крике кавалерист уже замахивается саблей, подавшись вперед, но Гуляков, словно пес в дворовой драке, неуловимым движением откатывается в сторону и лежа стреляет с двух рук вслед пронесшемуся коннику. Тот повисает на стременах, каска сваливается, обнажая угловатый белобрысый череп. Кобыла фырчит, пытаясь зубами содрать с себя пластины.
Гуляков устало вдыхает знакомый запах поля боя: сладкого пороха, свежевзрытой копытами земли и смерти.
Трое солдат подходят к лежащему навзничь германскому кавалеристу с пулевыми отверстиями в шинели на спине. Он еще жив, слышно клокочущее дыхание. Тело, судорожно вытянувшись в струнку, затихает. Один из солдат лезет к покойному в часовой кармашек.