— Везде хорошо. Ты думаешь, много радости там.
— Ну, все же, — народ…
— Оттого и говоришь, што голова не варит.
И, собирая со стола крохи, дед размеренно говорил:
— Велика радость со снохой трепаться. Скандалу не видала. Кому ты тут не угодила? Ну?
Бабка молча соглашалась, но внутри где-то была неунявшаяся, большая тяга от сумрачной избы, от хмурого, жуткого леса в деревню, в свою избу…
— Я к тому и говорю. Мы тут сами старшие. И сыну без нас покойнее, — тоже хозяин…
И поставил в упор вопрос:
— Мало стариков-то ноне сживают?
— Такие их уже времена подошли.
— Вот, и времена. Тебе, што ж, по-другому будет? Тоже, небось, — отойди, не мешайся.
Перебила Аксютка. Облизывая ложку, прозвенела отцу в бороду:
— Бать, а яблочка принесешь?
Дед порылся в кармане, постучал трубкой об угол стола.
— Яблочка-то? Как дадут.
— Нет, бать?
— Вот принеси мне корешков из гарнушки, тогда принесу.
— Правда?
И быстро засверкала острыми пятками по лавке.
— Тебе корявинок?
— Ну да! Тащи!
Шуршала Аксютка табачными листьями, чихала.
Переобулся. Ссохшиеся за зиму сапоги не лезли на ногу.
Надувался, изогнувшись на куте, далеко отставив ногу с закороченным рыжим сапогом.
— Не лезут?
— Небось, войдут. Уж очень заколенели, окаянные.
Бабка гремела ложками. Топталась вокруг стола. Глазами за окно, мимо черной гряды подступившего леса, к деревне.
Звонким лаем проводили собаки. Волчок и Пальма рвались с цепи, захлебываясь слюной. Весело мотала хвостом востроносая Шинкарка, отбежав вперед. Долго, пока дед шел длинной просекой, виднелось окно сторожки и красный платок Аксютки. Долетал звонкий голосок, разрезая застывшую тишину:
— Ба-тя-я — у!
Оглядывался и видел, как она, нагибаясь, машет вслед руками, лыбался в бороду и шел дальше.
— Растет, шельма, — поздныш…
Ближе к краю шел мелкий осинник, темнели кусты орешника. Осинки стояли зеленовато-серые, стройные, с остатками прошлогодних, бившихся под ветром листьев. От стежки в сторону след, Протискались сильные лапы, глубоко западая, мимо кустов, в глубь леса ушли изогнутой цепью.
— Должно, волчище промял…
Шинкарка, подозрительно нюхая след, прошла в сторону, насторожив хвост. Глянула в лицо умными глазами. Вильнула хвостом и заботливо пролаяла вглубь, на убегающий след.
Неожиданно оборвалась просека, и открылось поле. Далеко-далеко, на самую серую грань неба уходило оно синими изломами. Прямо вперед завилась дорога чередой вешек и коричневой талью полозьев. Проясняло. Стихал утренний ветер, и серая куча облаков редела, сваливалась на края неба. Глянуло солнце, низкое, яркое… Запестрело пятнами по снежному покрову, пробилось золотой сеткой в лесную чаду. За оврагом, на навозных кучах, перелетали грачи.
— Эх! Идет она, матушка, пора…
И дед Борис, глубоко вдыхая влажный воздух, часто зашагал по коричневой тали дороги.
Шел быстро. В щеку било солнце. Скоро запрел. Затеснил потной скрепой воротник полушубка — распахнулся. И долго шел по полевому взлобку на фоне голубеющего неба — черный, с развевающимися полами. Словно летел. И в голове мысли летящие, быстрые. Как будто лопнула зимняя корка и выбежали отлежавшиеся планы и заветные надежды.
Внизу, в впадине Дона, завиднелось село. Змейкой упиралась в черноту околицы дорога. Шпиль колокольни, барский сад в стороне, — все издавна знакомое. Чаще попадались навозные кучи.
И точки черные — грачи.
Повстречалась повозка с навозом. Пузатая лошадь в рваном хомуте, розвальни и мужик.
— А-а! Дед Борис! Здорово! Тпру!
И в руку — ладонь такал же шершавая, крепкая.
— Здорово, Игнат.
Игнат щурил на солнце слипшиеся глаза, подняв кверху кустистую бороду. Складный рот с рядами крепких зубов широко осклабился.
— Домой?
— Надо.
— Верно… На свой корень… Приглядеть.
Дед Борис втянул носом с затертого зипуна Игната запах мужицких изб, мучнистой резки, и все это так было кстати к тому, что спину грело солнце, стояла таль и скоро весна.
— Я, брат, иду и думаю — скоро, видно, тронет.
Игнат глянул понимающим взглядом и серьезно поддержал:
— Вода-то? Должно — што. Ишь, как печет. И туман ночью ложится.
— Да, нонче был густой. Я ночью выходил, так так и лезет в самую кость.
— Снегу самая вереда, ежели туман — сразу сожрет.
Дед Борис глянул на повесившую голову лошадь, на курившуюся кучу навоза, и перебежали мысли на другое.
— Как там у вас, на селе-то?
Игнат не понял.
— Што?
— Насчет пахоты-то?
Отвернувшись, Игнат долго вырубал огнивом искру. Потом затянулся и повернулся к деду.
— Насчет пахоты, как те сказать, — уж думают…
— Ну?
— Только ведь оно дело такое, по-разному все. Безлошадные — одно, которые посильнее — другое. Все еще не столкуются.
Лошадь тронула.
— Тпру! Стой, идол!
— Да ты иди, еще увидимся.
— Ну, ладно!
Игнат махнул рукой и, согнувшись, догнал лошадь.
Корень деда Бориса был среди самой деревни. На барский парк за глубоким прудом, на часовенку с кучкой берез у перекрестка глядела тремя окнами крепкая кирпичная связь. Стариковской еще стройки — вечной. Боком стоял амбар под зеленой крышей и сарай.