Читаем Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 3 полностью

Гагары, припрягавшись в камышах-осоках, галдят-галдят: «Егор, а Егор! Егор, а Егор!». А харлуша-погибелка квохчет: «По-огиб, по-огиб, по-огиб!..»

— Ах, ты-ы… Дура-дуреха-а…

………………………………………………………………………………………………………………


Да. И вот скажи ты: Груша-то дня три еще провалялась (с лугов-то немного — насморку только прихватила), встала, как встрепанная, а Егор Матвеич, товарищ Кочетов, занемог с той поры, занедужил. Занедужил он не первой твоей и не второй, и ни одной из двенадцати, а совсем на-особицу. Влипло ему в сердце, как репей в гриву, то утро и Груша-красноармейка вся — как на картинке у учителя (Пси-пси-хея — так, кажись?). Жил он на свете, прожил сорок лет — ничего такого не было, не бывало. И Матрена у него — Матреш — баба по в статьям вышла. Премудростей этих полюбовных, конечно, не водилось — не-ет! (а что и было — как шишками да иглами запа́дало, листвой занеслось), ну, а с деловой зрения она ему, Матрена, за двадцать два года трех сынов принесла и дочь. Один сын против Колчака лег, другой в Рике служит, третий с отцом по-хозяйству и дочь замужем уж. Баба у него, Матрена, — спокойная, ласковая, без норову, без отказу. Так. А тут сердце у него с головой врозь пошло.

В Поссовете сидит: Госбюджет, местный бюджет, списки-переписки-записки, перебор-недохват, дроболитейного завода постройка, — а у него виденье: как это Аграфена себе пятками поддавала и грудьми трясла. В молоканском товариществе дело идет о том, куда обрат[1] девать (хоть выплескивай! — надо сыроварню строить); он свое слово ладно скажет, а как галдеж пойдет — перед ним плывет, как это себя Груша кустиком прикрывала, и как он ее домой вез. С уздой на выгон коня обратывать — непременно мимо ее избы:

— Ну, как оклемалась, Груша-а?

А та холсты расстилает-белит:

— Спасибо тебе, дядя Егор. Промозгла бы ведь я тогда…

— А ты слухай больше разных бабушек — окочуришься: не кажный раз я около тебя случусь…

На пашню поедет мимо того места за поскотиной — вздохнет-отвернется. А если она с задельем к ним придет — он будто обрадуется, а потом — рот на затвор и на двор, не то к шабрам: что себя зря растравлять. От жены по ночам ложится, сразу к стене отворачивается.

Вяжет ведь вот — мешает. Я говорю: закаталось, как репей в гриву, — никак не выцарапаешь. Тьфу, ты — лихоманка! Впору — хоть самому отбегиваться…

Ломает его, гнет-коверкает, — и начал он Аграфену к любви склонять. Так это раз зашел, она в сенцах мыла. Пыхтит, пол скоблит-оттирает, тряпку отжимает. Постоял-постоял — ничего путного на ум нейдет.

— Груша, а Груша… скажу я тебе чего-то…

— Чо ты мне скажешь, Егор Матвеич? — бросила тряпку, юбку ототкнула. — Ай-да, проходи в избу.

— Да нет… Груша-а… Слы-ышь: сушишь ты, потрошишь мое сердце, как головня пшеницу — ей-бо. Пыль одна мутная — нет мыслей… Хошь-што-хошь — жить без тебя не могу: работа на ум нейдет… Слы-ышь, Груша-а…

Стоит молодуха, слушает: вот-те-на! Руку его, конешно, откинула, которой он под груди норовил ее взять.

— Да што ж ты это, Егор Матвеич? Окотись. Мотря-то ведь мне сестра. Д-ыть ты — зять мне-ка. Д-ыть я мужняя… д-ыть Степан — от меня… Д-вишь ты чего… Да ну-у тебя…

— Да ты меня не отпихивай: от тебя это лихоманка-то в меня вселилась, трепит — и никаких, трясет на-особицу…

Кое-как спроворила Аграфена зятя: так — на «ни-тпру ни-ну». Мужик-то, Егор Матвеич — хороший-обиходчивый, что мужика обижать из-за пустяков. И с Мотрей-то как? И Степан вернется бока намнет, дыхалки отшибет.

А Егор Матвеич не так, так этак заходит-забрасывает, прижимает ловит: взяло его — и шабаш!

Что тут делать?

И сдалась будто Аграфена на его приговоры:

— Ну, ладно, слышь, Егор — грех на тебе. Приходи сёдни вечером в гумно: знать, по колачовской дороге…

Отлегло малость у Егора Матвеича, и в этот день он работал исправно, везде с главного козыря ходил. А Груша все это так повернула: тайком повидала Матрену, тайно поведала ей про затеи ее Егорушки. Засвиристело у Матрены: «Ах, ты, блудня, распронаязви твою печонку-селезенку! Ах, ты, камунист яловый… Так мы ж тебя подсекем-подъедем…».

Взяла Матрена всю одёжу у Аграфены и платок ее, — в сумерки шмыгнула к гумнам. Не через час — через минуту подходит Егор Матвеич, товарищ Кочетов, а женщина (закутанная, да смерилось — кто, как не Аграфена) шепчет:

— Не шуми… тише.

Он это к ней с обнимкой, а она с уздой.

— Ты денег мне дай. Ты чо думать?

Резануло это слово Егора Матвеича: «Ах, ты, стерва! Чего ты (думает) ворошилась — сколь времени я из-за тебя потерял».

— А сколько тебе? — вслух это.

— Да рубли три дай.

Еще больше того сощемило Кочетова, и охотка вполовину пропала — любовь. Вынимает рубль:

— Нету с собой-то. Два завтра отдам. Обязательно.

И до того это у него сердце сердится, что и невдомек: ведь со своей это он женой секрет разводит, с законной Мотрей со своей. Ну, после того берет уж он ее жестко, по-свойски (шлюшку продажную!), — и как бы это сказать — поразгулялись немного и отправились домой. У ворот встретились.

— Ты где была?

— Д-молоко в завод сдавала. А ты?

— Бумаги кой-какие просматривал в Совете.

Перейти на страницу:

Все книги серии Перевал

Похожие книги

Рубаи
Рубаи

Имя персидского поэта и мыслителя XII века Омара Хайяма хорошо известно каждому. Его четверостишия – рубаи – занимают особое место в сокровищнице мировой культуры. Их цитируют все, кто любит слово: от тамады на пышной свадьбе до умудренного жизнью отшельника-писателя. На протяжении многих столетий рубаи привлекают ценителей прекрасного своей драгоценной словесной огранкой. В безукоризненном четверостишии Хайяма умещается весь жизненный опыт человека: это и веселый спор с Судьбой, и печальные беседы с Вечностью. Хайям сделал жанр рубаи широко известным, довел эту поэтическую форму до совершенства и оставил потомкам вечное послание, проникнутое редкостной свободой духа.

Дмитрий Бекетов , Мехсети Гянджеви , Омар Хайям , Эмир Эмиров

Поэзия / Поэзия Востока / Древневосточная литература / Стихи и поэзия / Древние книги