Насчет гумна никто никому ни слова, ни гу-гу. Егора забота ест: где к завтрому два рубля откопать, и на Грушу он распаляется: «Ах, шкуреха! А то и воды не замутит… Откудова бы мне эти два раздобыть? Ах, подлая душа»… Перед женой (двадцать два года она в него, как в землю, веровала) совестится-винится в мыслях и в первый раз после долгого, со вздохом ложась, лаской ей по спине продернул.
— Матренушка, не тесно ль тебе?
— Ничо, — похохатывает про себя Матрена, видит, как его корежит: «Эшь ты, кавалер с изъянцем!».
Утром Матрена сковородником орудует, блины печет и масла на них сверх границ льет. А Егора борона боронит-разборанивает: «Ыть ты, язви тебя! Три рубля — за каку рожу?.. А-ах, лихоманка!» (Лихоманки, что его целый месяц ломала — в помине нет: один поскребок на нутре.) А Матрена, как из жолоба, масло льет да льет. Зло взяло мужа, хозяйственное:
— Ты што ж это? Ай одурела — над маслом-то издеваесься? Разе оно у тебя рекой течет?
А Матрена, жарко-румяна, к печи повернулась, усмешку туда на сковороднике сунула:
— А тебя чо кусает? Мое дело. Я вчера вечером рупь получила да два долгу — сёдни получу.
Блины-то: Сыщщщ! — а она туда-сюда наматывает.
Егору Матвеичу в голову — как молонья в темя — ударило-осветило: «Кой леший! Неужель это вчера баба моя была?!». Голову повесил — обман перед ним, что степь с кургана. Подумал-помолчал, бороду подергал, в затылок слазил…
— Разе это ты вечор на гумне была?
— На каком гумне? Нет, не я.
— А как знаешь?
— Ничо я не знаю. Но токо я теперь мечтаю — нечего нам с тобой масла жалеть. Посчитай-ка: скоко масла на три рубли? Пять с половиной фунтов. А я их каждый день могу прирабатывать. Купайся, значит, мужик в масле!
Егор мигает, глазами хлопает: Егору и крыть нечем. И весело-то ему, перво-на-перво, что деньги со своего дома тут же, никуда не девались; и стыдно-то ему, совестно Матрены-жены до красных глаз. Крякнул он, встал, облапил жену за плечи, повернул:
— Матреш-Матреш… до того ты у меня хорошо-умна, цены тебе нет. В жись ни на кого не променяю!
А та, как изба — уютная-широкая-натопленная, — глянула (все к печке да к печке — сама пламя), ласково толканула:
— Ладно уж… лешай… Ешь блины-те…
Грушу потом увидал Егор Матвеич, уздой погрозил:
— Я те, гальян окаянная!.. — и сам засмеялся.
………………………………………………………………………………………
Так вот какая это, Тимофевна, лихоманка? От тех, других, фельдшера вылечивают — хиной, уколами, прочим там… А от этой — Матренино, по твоему счету, седьмое средство.
— Тебе бы все смешки да хаханьки. А я — вот, как на духу: семое — это молитва. Ходил это святой Пимон по земле. И попадают ему навстречу двенадцать дев — двенадцать королев, двенадцать дочерей Иродиады: за грехи матери (за Ивана-предтечу) примают страды. Косматые они, волосатые, бескрёсые, беспоясые, безрубашные… Спрашивает их Пимон святой: «Куда вы, двенадцать дев?» — «А мы в мир идем: мир морить, тело знобить, силу вытягать, алую кровь выпивать, тело земле предавать». Вот рассердился-распалился Пимон святой. Стояли тут во поле чистый три вербы душистые — все в цвету. Подошел к ним Пимон святой, зачал вицы липовые рвать-щипать да двенадцать дев хлестом-хлестать. Завыли те, повалились, Пимону святому возмолились: «Пимон святой, не хлещи нас, нам твои хлёски не в вынос. Мы без вины виноваты за свою кровопивицу-матерь, нам за ее страдать — людей пытать. А кто будет эту молитву знать, к тому в дом не зайдем: три раза аминь-аминь-аминь, в дом не зайдем; трижды аминь-аминь-аминь, — в дом не зайдем».
— А скажи-ка ты мне, бабушка древня, объясни, Тимофевна: как же вот ты ведь знала — а лихоманка трепала. А тут как-то встретил я тебя у угла, — помнишь, ты от фельдшера шла…
Стихи
Борис Ковынев
Розовый лоток