Идут. Из сел, деревень, хуторов; — словно дождь бесконечный размыл крыши избушек, словно тут, у помоста каждый найдет себе спасенье, словно тут — вместе со всеми и горе не в горе.
— Кто приехал? Откуда? Зачем? — спрашивают друг друга, отмеривая хлюпающие версты.
— Самый главный… Попрежнему царь.
— В такую непогодь?
— Ничего, это прежние правители боялись размокнуть, а теперешние — не сахарны.
— Можа под зонтиком?
— Увидим там, не загораживай дорогу.
— Ах, леший его растерсучь, раз'ехался, — ругает мужик свой лапоть.
— А ты в природных.
— И то придется.
Взлетают кверху разбитые лапти. Тяжелы они от втоптанного в них мужицкого горя, от впитанного ими горелого пота. Трудно им в высоту взлететь. Шлепаются в грязь, а мужику легче стало, на перед зашел, словно с лаптями худыми горе с ног стряхнул.
— Скорей вас приду, допрежь вас увижу приезжего.
На возвышении, под дождем, без зонтика, без картуза, возле непокрытого стола держит приезжий речь.
Зовут приезжего Михаил Иваныч. Говорит не красно. Скажет и остановится, будто вспоминает что, и снова прежнее слово, а потом — дальше — словно спутанные нитки разматывает.
— Гляди, стесняется, — шепчутся бабы.
— Народу-то сколь, небось поперхнешься.
— По обличью видно — простецкий человек, не на господский манер.
Говорит приезжий:
— Трудно Советской Республике. В Сибири — фронт, на юге — фронт, на севере — фронт, на западе — фронт. Республика в железном кольце. В Москве нет хлеба. Красную армию нужно кормить. Надежда на вас. Знаю, и вам не сладко… Помогите, дайте хлеба рабочим. Они не позабудут. Они отплатят.
Стоит впереди босоногий мужик, по дороге свои лапти бросивший; стоит, глазами прилепился к приезжему.
— Понимаем, — говорит, — чай не совсем просишь, взаймы, чай. В силу взойдут города, не позабудут о деревнях.
Поглядел приезжий: кто это его ласковым словом обнадежил. Разглядел безлапотного большой гость, сердцем своим возрадовался. А дождь не переставал, сильней поливать принимался, словно разогнать хотел мужиков и баб, разогнать, рассеять, утопить каждого в осенней, холодной тоске.
Никто не ушел. До конца дослушали приезжего. Дослушали и сказали: «Дадим».
Сказали старики и старухи…
— Дадим, — сказали дети стариков в шинелях солдатских, — для себя же, для братьев своих.
Клубилися тучи кругом. Падали последние листочки.
— Поможете? — спрашивает с тревогой самый большой человек в Республике, а крестьяне, почуявши свое кровное — отвечают: «Поможем». В этом «поможем», произнесенном шесть лет тому назад — начало той великой смычки, которую мы крепим сейчас и о которой в прошлом и речи быть не могло. По-новому встретились власть и деревня.
Суд происходит после обеда. Разбираются дела о взыскании с мужиков продналога. Окна раскрыты. На улице тишина и нестерпимая жара. В помещении душно.
Клонит ко сну. Все скамейки в судебном зале заняты мужиками из различных сел и деревень большой Сорочинской волости.
Тут и равнодушно-спокойные лица — «что с нас возьмете», и брови, насупленные досадой: «оторвали от дела, за пятнадцать верст приволокли, а для чего!».
Заседатели тоже не знают, зачем их за стол посадили. Седой старичок Киселев низко наклонил голову. Блестит его лысый затылок. А Митя Гордюхин совсем уснул.
Митя — здоровенный, плечистый парень. Глаза у него маленькие, а живот большой. Его зовут борцом, потому что он много раз боролся в балаганах на ярмарках с «чемпиенами». Только его всегда побарывали. — «Животом не поборешь, — говорят про него мужики. — Тут нужна техника. Пузатого всякий шибздик на лопатки положит, коли у того в суставах техника оборудована».
За столом бодрствуют председатель Кандауров и секретарь Тищенко. Разбирается дело крестьянина Верещагина. Судья вызывает подсудимого:
— Верещагин!
Никто не откликается. В зале тихо. В тишине слышно гуденье мух.
— Верещагин!
— Я.
Из середины зала вскакивает очнувшийся старик лет шестидесяти, грязный, непричесанный, борода клочками.
— Иди к столу.
— Что ж, можно…
— Как зовут?
— Чево?
— Как зовут, спрашиваю.
— Меня-то? Иваном был.
— Отчество?
— Это величать-то? Трофимычем пиши.
— Из какого села?
— А я из Ново-Троицкого… Недалеко. Семнадцать верст… Отсюда видать… вон как за бугор перевалишь, так в лощинке-то и будет Ново-Троицкое… Из окошка видно, можа поглядишь?..
— Сколько лет тебе, дедушка?
— Мне-то? Не знаю, паря.
— Как же так? Ну, в каком году призывался?
— Я, малуга, не служил.
— Сколько же писать-то тебе?
— А мне вот сколь пиши: вот когда у нас первая холера была…
Старик запнулся, что-то вспоминая…
— При чем тут холера? — недоумевает председатель.
— А вот когда первая-то холера была, я на второй был женат.
— Ну, ладно, ладно…
Председатель кусает губы, чтобы не рассмеяться.
— Ну, скажи приблизительно, сколько тебе… годов семьдесят будет?
— Нет, пожалуй, не будет.
— Ну, ладно, запишу шестьдесят пять.
— Пиши, чево рядиться.
— Теперь, имущественное состояние какое у тебя, дедушка?
— Чево эта?
— Ну, имущественное состояние… Чего ты имеешь…
— У мине ничево нет… весь я тут…
И на лапти показывает. Лапти растоптаны. Лыки торчат. Портки — заплатка на заплатке.
— Значит, ничего нет?
— Нету…