Имя Ю. Либединского всегда выставлялось как символ достижений одной группы «пролетарской литературы», претендующей на полную монополию признания. Эти требования обязывали дать продукцию. Продукция изготовлялась. «Большие полотна» писались по определенным начертанным планам. Сложный, иногда катастрофический процесс интуитивно-образного познания окружающего мира заменялся узкой политической рецептурой. Человеческая личность, глубину, разносторонность и величие которой несутся поэтом как некое волевое начало для своего читателя — стирается. Люди лишаются постижения мира в его сложной ощущаемости. Логика сегодняшнего газетного дня заменяет логику художественного чувства.
То чувство катастрофичности, и вместе с тем радости, какое испытывается художником, когда он находит ощущения того найденного, нового, еще никем не осознанного, что раскрывается ему — заменяется слепком, чрезвычайно благовоспитанной и принятой уже прочно мысли. У художника нет чувства, что он — вот, вот нашел свое последнее, самое главное, без познания чего ему не стоило и рождаться… А поэтому — нет и стиля, нет личности, нет совершенных сочетаний слов. И, конечно, — нет художественной убедительности.
Индийское стихотворение гласит:
«Ум, весь состоящий из одной логики, подобен ножу из одного лезвия: он ранит в кровь руку берущего его».
Страшно жить в наше время не только писателю, но и всякому человеку, знающему только внешность, не могущему ощутить те глубины, из которых бьются на поверхности быта сегодняшнего дня ключи жизни. Голый бытовизм — это смерть всякой личности. Отсюда уже недалеко до гниения, до черствости и последних граней цинической прострации.
Так называемые «пролетарские» литературные кружки, чрезвычайно самоуверенно вышедшие на дорогу искусства, скатятся в пропасть с этим «коптящим фонарем дьявола»…
Если страшен, вообще, замкнутый, черствый только логический ум, все схематизирующий и, как говорится, высушивающий цветы, то ум ленивый, ограниченный, идущий не дальше вызубренной формулы, возводящий ее в догму — поистине отвратителен. Его измышления жизни не сделают. Человек же подобного склада, пишущий книги — ненужен. В свое время самоуверенность многих и многих подобных людей — предостерегалась. К числу их, я думаю, не будет ошибкой отнести многих Вапповских писателей, не постеснявшихся пойти дорогой наименьшего сопротивления.
Юрий Либединский — из них наиболее симпатичный. Быть может, он и наиболее талантливый. Но его грехи — во многом грехи его соратников.
И на этот раз — «коптящий фонарь дьявола» — за его спиной. А кто несет свой фонарь за спиною — тот отбрасывает тень впереди себя.
Не тень ли Юрия Либединского — это мрачное предчувствие, приведенное из его повести:
— Скучают они, Ефим. Все — оттого, что они скучают… Действительно — невыразимо скучно. Отгремела гражданская. И вот — чтобы спасти политсостав N-го округа от полного идейного и душевного оскудения, командующий округом Власов со своим помощником начпуокром Ефимом Розовым организуют военполиткурсы.
Курсы — как курсы. Автор добросовестным образом описывает все с самого начала, все — тютелька в тютельку, начиная с того, что — «Власов разгладил свою широкую бороду, прикрыл ею два ордена Красного Знамени и толстыми мужицкими пальцами принялся старательно свертывать цыгарку» (почему именно — «цыгарку»!? Н. З.); «у Розова тонкие ловкие пальцы часового мастера; он то поправляет очки, то гладит свои волосы…».
Затем мы знакомимся и с остальными героями. Их так много, но как мы их всех уже знаем!
Вот он, чорт возьми — жив ведь еще курилка, где мы его только не встречали, этого замечательного мученика, понятно умирающего от чахотки, ищущего комнаты посырей и поющего трогательные дифирамбы о сладости смерти за коммунизм, что называется, под слезу…
Все, как полагается. Черные пушистые волосы — Иосиф Миндлов.
— Если вы немедленно не поедете, то будете, — ну, через две недели, примерно, — в сумасшедшем доме. Удивляюсь, как это вы еще до сих пор держитесь. Это — во-первых. И умрете от туберкулеза и малокровия — это во-вторых…
Однако доктора пишут только заключения.
«Розов прочел и, не поднимая глаз от письменного стола, начал рыться в бумагах.
— Прочти в конце, — сказал он.
„Товарища Миндлова Иосифа начальником учебно-политической части и заместителем“».
И Розов непоколебим. Иосиф Миндлов — на курсах. Автор подолгу задерживает на нем свое перо. И классический штамп, над которым, кстати сказать, так зло издевался Владимир Ильич, глядит со страниц повести уже ничем не прикрытой, сладенькой интеллигентщиной.
«…Иосиф начинал понимать Розова и себя.
— …Да, Иосиф, гореть! И тебе предстоит сгореть на курсах, перелить в них всю свою жизнь без остатка, чтобы они жили. Разве может быть большее счастье для большевика, Иосиф?»
Ореол мученичества над туберкулезной грудью Миндлова, вся эта нарочитая слащавость отдает в наше время ничем не прикрытой дешевкой Надсоновщины.