И до революции было здесь много таких «смельчаков», которые с проклятием отрывались от неродящей земли, шли в города в лакеи, кучера и т. д. Они знакомились там с душистым мылом, галстуками, с отдельной посудой, презирали деревенских сородичей и научали этому презрению своих восприимчивых жен. Каждая губерния поставляет городу людей определенных профессий. Калязинский уезд, как и Ярославская губерния, давали почти исключительно работников столовых, ресторанов, булочных.
У Анны Федоровны в красном углу под иконами и портретом царицы Александры Федоровны — тринадцать портретов умершего мужа, официанта большого московского ресторана.
Покойник любил сниматься на зависть деревне. Они в черкеске — лихим кавказцем, но с мешковатой русской талией, и с сослуживцами, в белом костюме с перекинутой через руку салфеткой, и возле кутящей компании чиновников, как монумент, держит поднос с бокалами и ведерко с шампанским. А в простом деревенском буфете хранятся такие же бокалы — широкие и узкие, низкие и высокие, бакарра и тончайшие стеклянные. В сундуке пересыпанный нафталином лежит и славный белый мундир дорогого покойничка.
Трудно живется вдове с дочкой-малолеткой, не по силам справляться с землей, но выйти замуж Анна Федоровна не хочет. «Да разве после такого мужа, как мой Миша — белый, чистый, обходительный, умывался пахучим мылом, одевался, как картинка, да разве после такого стану я смотреть на этих деревенских мурлов?! — говорит она и любовно вытирает фартуком пыль с карточек, в который раз глядя на „своего упокойничка“».
Но как ни обманывают себя девушки, именуясь «барышнями», как ни шьют себе модные платья, называя парней «кавалерами» и «господами», летом растрескавшиеся руки и загорелые лица говорят им, напоминают каждым сжатым снопом ржи, каждой охапкой скошенного сена, что они не «барышни», а крестьянки. И густо намазывая руки и лица разными кремами, помадами, спусками, эти девушки проклинают землю, крестьянство, день своего рождения и «мечтают» о городской жизни и белых руках.
У Насти превосходный голос, сильное бархатное контральто. Она первая певица и плясунья на беседах. За ней ходят только лучшие парни. Но Настя, краснея от злобной ненависти к своей участи, в долгие зимние вечера думает о том, как приедет в деревню какой-нибудь «богатый», возьмет ее с собой в город и сделает из нее певицу, оденет в шелка и золото. А что такие случаи возможны, Настя знает из растрепанных книжек «Приложения» к «Ниве» и «Родине» за 1895–1899 годы.
Поля этих книжек исписаны каракулями «мечтающих» Настей и «Надин».
«Ах, Надя! Как скучна сичас мысли бижать от мине. Ах эта война много разбила сердцев, много разбила жизней, много виселя она унесла. И вспомни Надина ту весну эта весна была загадочна а имена для тебя. Неужели это тибе не затронить раздели сичас менуты скучнаго время са мной.
Надя а твое сердце я замичаю оно и всегда кагонибудь любить но я вспротив этого я для всех холодна помоему мнению любить один раз…
Как грустно туманно кругом и не куда больше спешить больше некого любить».
«Лиза, мине снилась, что я в Париже богатая графиня. И все миня любят разные прынцы, а не такие сморчьки как наши кавалеры».
Эти «Надины» и «Полины» тоже устремляются в города, устраиваются в няньки, проходят в союз. Деревня пополняет ряды проституток, деревня дает новых иждивенцев биржам труда.
Многие девушки из бойких тем и промышляют, что получают пособие на бирже до тех пор, пока это возможно, затем идут в няньки, ссорятся с хозяйкой, иногда тащат ее в трудсессию и вновь возвращаются на биржу, получая право на пособие.
Некоторые попадают на фабрики. Но предел всех вожделений — стать трикотажницей-чулочницей, купить машину и работать: «Сама себе барыня».
Город со своими огнями, гулом и дымной цыганщиной пивных, ласковыми и дешевыми женщинами, с опьяняющей героикой кино выманивает и «ищущих счастья» молодых парней. «Чистая» жизнь, маячащий в мечтах «собственный» ларек или даже лавка заставляют надевать новые лапти, брать ковригу свежеиспеченного хлеба и пускаться в широкий свет. Сын соседа Ивана, шалый Петька, первый в деревне дерзило и ухажер, пролежав жнитво в лесу под соснами, после Покрова тронулся в Москву, к троюродному дядьке-лотошнику.
Долго не писал родителям, молчал о том, как бегал от красной шапочки — милиционера, рассыпая яблоки и груши из большой корзины. А на Христов день, к Пасхе, приехал к старикам в новой тройке, пестром галстуке и желтых Джимми. Привез отцу десяток папирос и бутылку горькой, матери — яркого ситцу и городскую девушку — стриженую, худую, с большим животом. Отец взял подарки, насупил клочковатые седые брови и сипло спросил:
— А это кто же будет? Невесточка? Без венца? И уже в положении?
Мать поморщилась, всхлипнула, выбежала в сарай к дремавшей корове и, уткнувшись в равнодушный ее бок, громко запричитала.
Петька подмигнул растерявшейся девушке, вывел отяжелевшего отца во двор и, хлопая его по плечу, объявил: