— И не только душей, — подхватываю я, — вообще таких заводов на Западе немного. Оборудование, может, и получше нашего, мельстроевского, но по размаху, по масштабу производства мы — одни из первых. Ведь три тысячи пудов суточной выпечки, три тысячи пудов! Весь район накормим.
В пекарном зале, облокотившись на выдвижной под, мы вступаем в жаркий спор с Аносовым. Оказывается, он еще не доволен, ему чего-то не хватает, он настроен скептически!
О, этот неисправимый Аносов! Раззадоренный, я еще раз принимаюсь рисовать им великолепную картину производства. Конвейер, подхватывающий мешки с мукой прямо у вагонов и влекущий их наверх, как прекрасных сабинянок (сабинянок я, конечно, оставляю про себя)! Автоматическая отвеска муки! Таинственное томление деж, которые герметически закупорены в камерах, как пленницы гарема, чтобы ни один взгляд неверного… (это тоже про себя). Опрокидыватели, тестоделители, формовочные машины! А после печения — подвижные этажерки с хлебом, выезжающие в соседний зал! Грузовики, нетерпеливо пофыркивающие у подъезда, чтобы ринуться в город с этим теплым, пухлым, сладкодышащим грузом! При всем том — меньше сотни рабочих, снижение себестоимости, максимум чистоты и вкусовых качеств!
Аносов стоит потупившись и руки за спину, Бурдовский восторженно кивает, а Иванова — та не спускает с меня влажных, сияющих глаз. Ага, я очень рад, что ее так волнуют проблемы хлебопечения…
К нам подбегает мальчишка с мокрыми от дождя волосами, в огромных, как ведра, сапогах:
— Кто здесь Журавлев? В контору, к телефону…
Мы все идем в контору.
— Кто? Кулябин? Ну, в чем дело?.. Да что ты говоришь?!. Превосходно!.. Значит, подействовало… Ладно, ладно, обязательно… Завтра, с утра, на собрании уполномоченных… Всего…
Обрадованный, я оборачиваюсь к правленцам:
— Ну-с, поздравляю. Губсоюз согласен пересмотреть вопрос о «Табачнике», получена телефонограмма. Завтра в три заседание президиума. Вася, приготовь все материалы. Едем, товарищи!
Сегодня роскошный день. Все идет, как по маслу. Ну, разумеется! — Аносов каркает, что из пересмотра ничего не выйдет. Уж такая его должность.
— Мрачный пессимист! — говорю я ему. — Завтра ты будешь посрамлен. «Табачник» исчезнет с лица земли, яко исчезает дым… Конечно, на президиуме мы не должны ударить лицом в грязь. Вася, будь во всеоружии своей логики!.. Кстати, с утра у нас собрание уполномоченных, и там мы поставим этот вопрос. Решение совета еще больше укрепит нашу позицию. Итак, вперед, без страха и сомненья!..
У остановки трамвая мы прощаемся. Им — по домам, а мне — на пленум шефбюро. И я опять опаздываю. Чорт знает, что! Я становлюсь ужасно распущенным.
Пулей влетаю в райком, ищу заседание.
Вот так фунт, пленум не состоялся! Серьезнейший пленум, где должен был обсуждаться план октябрьских торжеств в подшефных волостях! И я — один из виновников. Нет, решительно необходимо подтянуться. Из-за меня срывается работа важнейших организаций. Это же — политическое преступление…
Обескураженный, шагаю по улице. И вдруг останавливаюсь. Собственно, куда же мне итти? К завтрашнему докладу на совете я давно подготовился; «Красный табачник» — вся аргументация в голове, больше ничего не прибавишь; кружки — материала для бесед хватит на три занятия… Вот странно! Свободный вечер, и некуда итти… Разве к Гущиным? Но их, наверняка, не застанешь — рано. Дома тоже, наверное, никого. У Нади — конференция.
Я испытываю непривычное беспокойство — от того, что не о чем беспокоиться. Все сделано, все улажено. Даже с Толоконцевыми устроилось. Проклятый Палкин, наконец, двинул дело. Если бы я не наскандалил тогда в райсовете, оно бы стояло до сих пор. Отвратительная манера — наобещать с три короба и потом — невинные глаза: какие Толоконцевы? Ах, эти самые… Люди могут подохнуть с голоду, сойти с ума, сгнить от какой-нибудь мерзости, и тогда подоспеет помощь…
Теперь-то все в порядке — знаю достоверно: было обследование, дали временное пособие и возбудили ходатайство о пенсии… Все-таки лучше, чем то, что было…
Но куда же, однако, мне податься?.. И все этот несостоявшийся пленум! Если бы он состоялся, вечер прошел бы, как всегда, незаметно, и не было бы этой пустоты…
Дождь перестал, но воздух насыщен сыростью. Мутное небо освещено лиловатым заревом, — город уже пытается отблагодарить небо за свет, ниспосланный втечение дня. В такие вечера этот город лучше, чем всегда. Он создан для осени, для того, чтобы заявлять ее ненастьям и туманам о своей независимости: пусть в пространствах тьма, хляби, промозглые, бесприютные ветры — у него свой свет, своя теплота, надежные крыши, зонтики и калоши. Лужи только прибавляют ему яркости; мокрые трамваи, тротуары, кожаные верхи пролеток сверкают; туман, пронизанный автомобильными лучами, как бы извещает о приближении сияющего божества; кино стало дворцом, ледяным домом, в котором происходит торжественная свадьба.