Он не противился необременительным сидениям в светлых залах, отданных музыке в собственность. Под разговоры инструментов думалось о своем. И удобно, и отдохновительно, полудремотно, словно летом в пронизанном солнцем лесу. Звуки служили натянутым доверху экраном. На них, как на широкий занавес, тихо ложились картины, рисуемые воображением, чтоб, обозначившись, снова исчезнуть. Думалось чуть приподнято и бескорыстно, особенно если смотреть на гранено и голубовато мигавшую люстру, стеклянным кустом подвязанную к потолку, или на молочный шар фонаря на стене. Выходя из зала, Никифор забывал и то, что он слушал, и то, что успело надуматься. Он возвращался в себя самого, как возвращаются в день после сна. Однажды, после значительного промежутка, первый раз в данную зиму, он попал в Ак-капеллу. Эти люди работали метко, согласно и чисто. Их невесомое производство было сдержанно, как математика. Здания, воздвигаемые ими из человеческих голосов на крепком струнном фундаменте, вместительны и пропорциональны. Хор замыкал эстраду уверенным полукругом, оркестранты образовывали прямые черные линии. Солисты ждали на стульях у края эстрады, во-время приподнимались и сообщали тпришедшие им в голову мысли. Хрустящие плоскости нотных листов наклонно белели в руках. Исполнители приходили друг к другу на помощь. Звуковая форма передавалась из рук в руки, приподнятая над их головами. Ее обтачивали, шлифовали, вращали перед собранием под толкающим наблюдением дирижерской руки.
В этой работе было что-то жестокое, точное и сверкающее, как в работе хирурга.
Никифор отыскал подходящий фонарь и повесил на нем свои взгляды. Иногда он оглядывался на эстраду, всматривался в мальчиков, выдвинутых на переднюю линию хора. Ему пришло в голову, что это весьма странная жизнь — расти, воспитываться и взрослеть в непрерывном окружении музыки. Будто жить в причудливой раковине, полной шумом, глуховатым и кажущимся. И странная профессия у этих детей, ограниченная, пожалуй, смешная. Неестественная профессия. А у взрослых?
Никифор готов был размыслить о данном предмете. Кстати скрипки тихо раздернули полог ожидания и тишины, заслонявший эстраду, и сложенные за пологом запасы аккордов обнаруживались кусок за куском. Но тут выяснилось, что это вовсе не кстати. Почему-то мыслям Никифора не отыскалось пристанища, где они могли бы заняться собственной деятельностью. Звуки вмешивались всюду и все переставляли по-своему. Они не были берегом, покорным берегом, по которому можно вдоволь расхаживать. Начиненные собственной энергией, сами по себе содержательные, они не считались с планами слушателя. Они разом смахнули все, что Никифор надумал, и оставили его в пустоте.
Тут последняя заминка и попытка сопротивления. Никифор весь потянулся в сторону и почти собрал себя заново. Это пересеклось с Dies irae[2]
, который надвигал на него лестницы басового клекота. Никифор сидел довольно спокойно, стараясь не слышать вообще ничего. Дело шло не о раздумывании со стороны, но — найтись бы и не разорваться. Враждебные латинские фразы дугами перекрывали весь зал. Они схватывали Никифора за плечи и волокли по мощенной громом дороге. Он выскочил бы из помещения, покончив с музыкой сразу, если бы это не выглядело неприличным. Но вдруг насилие кончилось. Он почувствовал, что соглашается.И открылось странное облегчение. Скрипки словно приподымались на цыпочки и беспомощно оглядывались по сторонам. Тема взмахивала руками, чистая и обнаженная. Она высвободилась из скорлупы предыдущих, более жестких звучаний. Видоизмененная и еще не привыкшая к новому освобожденному существованию, она двигалась непрочно и чуть угловато. Ее рисунок был остр и почти исчезал из сознания. Накрытая пеленою хора, она прокалывала его там и сям длинными сверкающими иглами. И вдобавок она возникла не на эстраде, а в грудной клетке Никифора. Он чувствовал, как, проницая мышечную покрышку, проходя сквозь кожный покров, мелодия дрожащим пучком расходится из него самого. Он истекал ею, как чем-то немыслимо внутренним, тайным и кровяным. Она была его существом, расходящимся по залу кругами. Будто он выделял самого себя из груди, в то же время ничего не утрачивая.
Вернувшись домой, он прошел к себе в комнату. Мать попробовала остановить его и спросить о концерте. Он не стал отвечать и отказался от ужина.
— Ты нездоров? — Мать заглянула в дверь.
— После, после, — ответил Никифор и сумрачно стал раздеваться.
Он заснул, но в теле продолжало звучать. Мелодия переливалась в согнутых коленях, в плечах и руках. Докатывалась до сердца, и сердце быстро взлетало. Никифор вдавливал лицо в подушку, но и она казалась начиненной вибрациями. И все это воспринималось как полет на ковре-самолете.