…Не тачанки ли гремят за окном? Может быть, они уже близко? Но нет, это скрипит кровать: Кондратенко повертывается на другой бок. Сквозь подушку голова моя чувствует револьвер. За стеной тихо. Там ночь кишит летучими мышами. Тучи мышей носятся над степью. А все-таки взойдет над степью позднее кубанское солнце, оно загонит нетопырей на чердаки, на сучья деревьев, под карнизы строений. Может быть, они повиснут и на той перекладине, где сегодня висели тела. Они сожмут костистые тряпицы крыльев, спрячут кровавые оскалы остреньких морд, — они уснут, потому что им страшен свет. А пока…
…Погибших товарищей мы хоронили около старого дуба, стоящего при дороге. Мы хоронили их без песен, без похоронного марша, в наскоро вырытой братской могиле.
Мы бросаем на свежий холм полевые цветы, полынь и шалфей, усатые колосья пшеницы. Над могилой страдальчески склоняется дуб. К нему прибита доска с именами погибших, начертанными чернильным карандашом.
«Спите с миром, дорогие товарищи. Память о вас не умрет в сердцах рабочих и крестьян».
Грустная наступает ночь.
Грустно шумят островерхие тополя.
Предрабочком сидит на могиле и смотрит в землю.
Дядя Миша тихо беседует с рабочими и работницами.
— Завтра, в это время, придет сюда красноармейская часть, — слышится мне его голос.
— Спать мы опять уйдем на степь, на бахчи, — говорят рабочие, — а вы идите в дом.
Толстоногая босая женщина обращается к Кондратенке:
— Мне тошно, — говорит она, — ты меня проводи…
Вскоре дядя Миша исчезает с ней в тополевой аллее.
Я подхожу к предрабочкому. Он крепко сжимает мои руки в своих.
— Возьмите меня с собой, — говорит он, — мне страшно здесь. Здесь мне не жить.
Люди уже разошлись, и мы вдвоем сидим на могиле.
Дядя Миша пропал. Может быть, он выведывает подробности налета…
…Когда человек засыпает, прислушиваясь к биению своего сердца, кровать превращается в ладью. Моя ладья качается на беззвучных волнах — вправо, влево, вправо, влево — бесстрашно, безбольно. Но в самый неуловимый, в самый блаженный миг, на границе яви и сна, колючая молния простреливает меня насквозь, от головы до пят, и я просыпаюсь, не успев заснуть…
— Ах, это ты, Кондратенко!
Он идет в глубине тополевой аллеи, насвистывая песенку и гремя ключами.
— Спать, спать пора! — говорит он…
Да, я вспоминаю еще:
Мы входим в этот большой барский двор. Паркетные полы рассохлись, и кажется, что от наших шагов весь дом трещит и колеблется… Мы идет по комнатам не час и не два, а бесконечно долго.
И вот эта комната. Летучие мыши исчертили весь горизонт. Они безжалостно гасят закат.
Дом пуст, в дому ни души, кроме нас.
Но мы забыли осмотреть другие комнаты, шкафы и столы… А вдруг кто-нибудь притаился? В самом деле, я слышу скрип дверей, кто-то ворочается в нашем гардеробе. Нас сейчас окружат, схватят, уничтожат. Да ведь, может быть, во всех углах притаились враги? Я слышу их шорохи. Летучая мышь носится по черным комнатам и отпирает зубами шкафы и двери. Она выпускает своих сообщников из засады…
Паркетные полы скрипят.
Гранате невмоготу лежать на столе. Сейчас она взорвет мрак, револьверы разрешатся от свинцового бремени.
И вот уж нетопыриные крылья шумят надо мной…
Летучая мышь срывает с моей головы одеяло.
……………………………………………………………………………………………
Мне все понятно: к нам ломятся.
Председатель рабочкома вскакивает и мечется в темноте, натыкаясь на предметы. Я слышу, как он тормошит дядю Мишу. Кондратенко приподнялся на локте и шопотом проговорил (голос у него все-таки дрогнул):
— Не шевелись.
Извне слышатся новые стуки и грохот.
Паркет расскрипелся.
Я беспомощно сжимаю отяжелевший наган и слышу всхлипывания предрабочкома: он уже не может владеть собой. В его словах — безумная храбрость и сумасшедший страх.
— Опять, опять… — шепчет он. — Жинка… Они будут в револьвере, слушай…
Я хочу думать о близких врагах, но мысль моя вертится около предрабочкома. «Он сидит на полу», — думаю я.
— Перестань! — сердито обрывает его Кондратенко.
И босиком, по-кошачьи он подходит к двери. Он стоит у двери: это я чувствую по его сипловатому дыханию.
Стуки раздаются все громче.
В коридоре, в комнатах слышны чьи-то тупые шаги.
Я хочу думать об этом, но в моем уме всплывает вдруг далекое воспоминание детства: ветер сорвал с меня, трехлетнего, ватную шапочку и помчал ее по тротуару. Я догоняю, догоняю, ветер гонит ее все быстрее.
«Но что мне делать с наганом? — силюсь я отвязаться от неуместных воспоминаний. — Он у меня совсем лишний».
Предрабочкома больше не слышно: может быть, он умер в своем углу.
И опять доносится скрип рассохшегося паркета, шаги и стуки.
Сейчас случится необыкновенное в моей жизни. Как жаль, что вчера не отправил письма! Умереть… Висеть на перекладине в конюшне…
И, готовый уже ко всему, я кладу наган на подушку: все равно он мне не поможет.
Дядя Миша безмолвствует.
Мне хочется крикнуть ему: «Открой же дверь!» Но Кондратенко спокоен. Он изводит нас своим спокойствием.
И он дождался-таки, что в дверь стукнули и начали дергать ее. И чей-то простудный кашель слышится там, в непроглядной ночи.