Не знаю, смеяться мне или плакать, но все же смеюсь. Хотела сделать тебе сюрприз, наверно, так и есть? Когда я посетовала миссис Уинтер, что у меня нет ни одной фотографии, чтобы послать тебе, она сказала, что после мужа у нее остался фотоаппарат и пленку купить можно, только вот снимать она не умеет. Ей ведь уже семьдесят, маленькая, толстая, беспомощно-неловкая; как видишь, фотографии у нее и впрямь не получились. Как бы то ни было, давай посмеемся.
Мы расположились среди простынь в ее саду. Когда она собралась щелкнуть первый кадр, в почтовой конторе зазвенел колокольчик, и она обернулась, так что вместо меня на снимке простыни, новозеландские простыни. В определенном смысле они тоже небезынтересны, Арон, на таких простынях я грезила о том, как мы лежим рядом. На заднем плане видно часть двери в гостиную миссис Уинтер, где я много раз плакала, если тебе почудится там ручеек, знай, это мои слезы. На второй фотографии тоже простыня, крупным планом. Ветер надул ее пузырем, как раз когда миссис Уинтер нажала на спуск. А я там, позади. Третий снимок. Ну как? Годится этот кусочек меня? Будем составлять портрет по кусочкам. Может, прислать тебе в следующий раз пальцы или ухо? Что ты предпочитаешь? Двойная экспозиция последних кадров являет глазу разрозненные фрагменты неба, грядок и опять-таки простынь. Если присмотришься, можешь различить мой силуэт. Это ведь тоже я: пустой силуэт, который ты можешь наполнить любыми добрыми пожеланиями. Ты уж постарайся, Арон, милый, хороший, я повсюду на этих фотографиях — справа, или слева, или вверху, или внизу.
Поцелуй меня в подбородок.
В конверт она вложила прядку волос, темных, мягких.
Арон улыбался, потому что в этом письме сквозили едва уловимые знаки. Настолько слабые, что лишь ему одному дано их истолковать. Солнце светило на простыни, и она была там, за ними. Пока еще не время снимать покровы.
Он стоял у плиты, кипятил белье, когда она впервые пришла в гости. Конечно, он услышал, как она тронула дверь, однако решил схитрить, сделать вид, будто ничего не слышал. Но и ахнуть не успел, а она уже очутилась у него за спиной, легкие пальцы скользнули под рубашку.
— Не оборачивайся, — говорит Сульвейг.
— Я знал, что ты непременно заглянешь, — отвечает он ей, деревянным черпаком вынимая из бака белое белье.
А Сульвейг обнимает его за талию.
— Никто мне не верит, — смеется он.
Сквозь рубашку он чувствует дыхание Сульвейг, она прижимается к нему губами.
— Ты должен научиться жить с этим.
— Можно мне поглядеть на тебя, Сульвейг?
Но она крепко держит его, не дает отвернуться от плиты.
— Еще не время.
— Почему ты так долго мешкала?
— О, знаешь, там столько дел… Белье можно полоскать, на вид чистое.
— Ты видишь сквозь мою спину?
— Разумеется, это время не прошло даром.
— А почему ты вообще исчезла?
Она смеется.
— Просто шутки ради. По-моему. Так чудесно — увидеть все.
— Но меня ты с собой не взяла? И где же ты побывала?
В ее голосе внезапно звучит жесткость:
— Только не это, Арон. Об этом ты спрашивать не должен.
— Знаю.
Ему хочется утонуть в ее объятиях, вобрать ее в себя, килограмм за килограммом.
— Иногда не мешает подв
— Сульвейг.
Ее имя отдает на вкус летним вереском и сосновым бором.
— Хочешь спросить о чем-нибудь еще? Мне пора идти.