Эти карты невозможно было побить. Никому, нигде и ничем. Ничем, кроме попадания в ту же колоду. И пока я мучительно договаривалась с Дедом Морозом – про других добрых волшебников у меня тогда не было никакой информации и сейчас, если честно, ее тоже мало – пока заключала с ним сделку на тему «если будет «четверка», то пусть собьет меня лучше машина, а если будет «три» пусть я провалюсь под землю и никогда не дойду до дома», Рита уже обо всем догадалась и все придумала. Это оказалось совсем не сложным и всегда срабатывало как акт всеобщей капитуляции. Когда бежать было уже точно некуда, когда спина ее касалась стенки – высоченной стены до самого неба – она начинала тихонько подвывать, кривить губы так, что уголки их опускались почти до колен, иногда, скорее всего от настоящего страха, ей удавалось заплакать навзрыд… Но главное, главное было в том, что она начинала без остановки повторять одну и ту же фразу: «Я больше не буду, никогда не буду, я больше не буду, никогда не буду…» В школе она тоже проделывала этот фокус, но учителя не давали ей нырнуть в спасительную пропасть и требовали «закончить предложение»: «Больше не будешь что…?» Рита терялась, потому что дома эта магическая фраза была убедительна и хороша сама по себе, без всяких уточнений.
«Я больше не буду…» – и ураган сразу затихал, над морем слез и крика расчищалось голубое, как Ритины глаза, небо. И не ветер, а ветерок мягко дул на пенку на молоке, кашу, разбитую чашку, запачканное платье. Все становилось милым, приемлемым, обычным. Мылась посуда, кряхтел телевизор, воюющие стороны расходились – кто в кресло, подремать, кто на работу, кто на рынок. Ценой этой идиллии было Ритино обещание никогда больше не быть.
Кстати, она всегда его выполняла. Сколько раз дала, столько и выполнила. Потом всю жизнь она легко, не задумываясь, растворялась в своих ухажерах, меняя мясо на траву и обратно, меняя цвета одежды, длину волос, манеру говорить, спать и сидеть на стуле. Она сливалась с начальством, радостно подхватывая за ними пошлые сентенции об устройстве мира, бизнеса, космоса, теряя в этом слиянии чувство и даже здравый смысл. Рита в один момент могла разложиться на атомы и собраться в любой, какой угодно новой последовательности, потому что «я больше никогда не буду» все-таки, Марк, было о честности, а не о хитрости.
И теперь, когда Риты не стало, я ощущаю грусть и нехватку. Ее умение прикидываться было совершенно феноменальным. Но кроме грусти и нехватки еще я почему-то чувствую облегчение. Не знаю, хорошо это или плохо.
Я пишу мужу письмо про Аристотеля. «Он нуждается в воде. Если ты забудешь, он погибнет. Он пьет «Моршинскую», пол-литра будет достаточно. Прошу тебя, сделай это, иначе мы его потеряем». – «Может, заказать для него «Эвиан», не будем мелочиться ради святого?» – отвечает муж.
Не будем, конечно, не будем. Но «Эвиан» – это слишком.
Там, дома, куда я никак не могу вернуться, у меня было много цветов. Я покупала им красивые разношерстные, если, конечно, у них может быть шерсть, горшки. Не в стиль квартиры, а в характер. Кому-то из моих цветов нравилась лаконичная глина, кто-то настаивал на ярко-желтых кашпо, некоторые аскеты предпочитали прозаический пластик. Себе дороже было бы с ними спорить.
Лилия умерла первой, потом погиб кактус и его друг «декабрист», чуть позже замерз и выпал из горшка лимонник. Они не так чтобы сильно скучали по мне. Просто когда ударной волной выбило окна, им стало очень страшно. Они умерли от отчаяния. Не все, была жива и даже цвела китайская роза, угрюмая неразговорчивая орхидея тоже собиралась меня дождаться. Монстера еще, крепкий орешек – «тещин язык», хрупкое дерево бонсай… Я их бросила, но они меня – нет.
Аристотель, купленный в Киеве, был, наверное, актом предательства. Мне надо было научиться достойной скорби и больше никогда не заводить цветов. Во всяком случае до тех пор, пока те – еще есть, пока те – ждут меня дома. Но он случился, этот нелепый Аристотель, настоящее имя которого я так и не прочитала в его паспорте. Он случился, и ему уже совсем не досталось любви, зато присказок: «я познакомлю тебя с орхидеей, вы понравитесь друг другу» он наелся или напился с лихвой.
Он – последыш, заменитель, копия, иллюзия. Но я вижу себя – с ним, с Аристотелем под мышкой, с чемоданом еще – вижу себя, стоящей на пороге квартиры, в которую…
Этих слов нет. Не получается. Ни запаха, ни звука – ровно ничего. В нем взрывы яростного стыда, видимые только под микроскопом плоские клетки горя, голоса, которые монотонно шепчут: «люди теряют людей, детей, твои цветы – это такая пошлость». Пошлость. Плоскость. Молчание. Бегство.
В той точке, где меня уже нет, появляется парень: «Я – Игорь. Один сын у матери. Один сын у матери. С ума они сошли так говорить. А если бы нас было пятеро, то цена вопроса была бы ниже? Сдох Игорь и хрен с ним, еще четыре штуки есть? Вот что за люди? Убил бы за этого «одного сына у матери». Убил бы. Думаешь, у меня посмертный травматический синдром? Гы-гы-гы, пацаны, слышите, что я только что придумал? Эй…»