В своей функции международного либерального функционера Бродский был вполне чудовищен и, возможно, нам приходится радоваться, что Бог поставил в его жизни точку в 1996 году. Неизвестно чем бы руководствовался он в дальнейшем – логикой своей поэзии и долгом перед русским словом или заботой о сохранении себя в западном истеблишменте. Нобелевская премия стоит дорого, хотя придает смелости и, возможно, Бродский пошел бы «солженицынским» путём. Та же его исламофобия скорее всего толкнула бы его в сторону европейских и американских правых. В нынешнем политкорректном безумии он увидел бы покушение на свою Европу, свой мир, и, конечно, взялся бы их защищать.
Гораздо большие трудности создают отношения самого Бродского с русским языком и русским стихом. Бродский часто и охотно, заимствуя метафоры у американского поэта Уистена Одена, подчеркивает, что через него говорит Русский Язык. Однако отношения его с русским языком не так просты. Это очень точно заметил в своем разборе поэзии Бродского Александр Солженицын, рецензия которого вообще составляет ткань преткновения в бродсковедении – впервые кто-то обошелся с Бродским не как с небожителем, а как въедливый, очень внимательно читающий критик[121]
. Отзыв Солженицына принято истерически отвергать, ссылаясь на «зависть», «консерватизм», даже «антисемитизм», но на деле перед нами опыт внимательного чтения, скорого на похвалу за хорошее, но не прощающего Бродскому нечуткости к тому самому Языку.К сказанному Солженицыным можно, впрочем, прибавить. В наибольшей степени конфликт Бродского с русской речью чувствуется в невыносимой аналитичности его языка. В поэзии Бродского безраздельно царствует синтаксис. Он пишет так, как будто нет ни русских флексий внутренних и внешних, нет ни суффиксов, ни префиксов. Бродский даже не пытается породить новых русских слов и выражений, не говоря уж о воскрешении старых. Он чеканит, порой, чудесные афоризмы: «неверье – слепота, но чаще свинство», «я заражен нормальным классицизмом». Но это новизна мыслей, а не слов.
Тут можно было бы увидеть тот самый нормальный классицизм, даже аттицизм, – нежелание пользоваться ничем, кроме утвержденного и академически канонизированного словаря. Но этому противоречит патологическое тяготение Бродского к жаргонизмам, мату, низкому штилю, порой неуместным и засоряющим отличные стихи.
Жаргон на то и жаргон, что возникает от неспособности справиться с языком. Это белый флаг поражения в поисках выразительности. То, как поэзия Бродского утыкана этими белыми флагами, свидетельствует – насколько непросто было ему справляться с огромным доставшимся по наследству хозяйством. Бродский постоянно как на рифы налетал на свои образовательные пробелы, которых не покрывала никакая автодидактика.
Человек с большими амбициями, он не стеснялся казаться там, где он не был. Некий привкус самозванства в его претензиях интеллектуала, особенно высветившийся в англоязычных эссе, отмечался не раз. Джон Ле Карре в интервью Валентине Полухиной буквально разгромил его попытку вывести феномен шпионской «Кембриджской пятерки» из особенностей английского университетского образования, о которых Бродский имел самое приблизительное представление, а еще меньше – о «сексуальном заговоре» в действительности связывавшем членов «пятерки»[122]
.В нем была какая-то удивительная смесь невероятной культурной проницательности большого интеллектуала и хватающая поверхностная самоуверенность образованца, причем скорее западного, нежели русского (и даже советского) образца.
Иногда его размышления чрезвычайно утонченны, как, к примеру, рассуждение о Церкви или искусстве – «Церковь для искусства это возможность метафизического рывка» или его замечание о важности для иконописи нимба, золото которого отражало свет свечей.
С другой стороны, от невежественных антивизантийских пассажей «Путешествия в Стамбул» хочется стыдливо закрыть лицо руками. Но вот исламофобская формула оттуда же об «униформе головы, одержимой одной мыслью: резать… «рэжу» значит существую» – невероятно своевременна.
Бродскому присущ какой-то ярко выраженный антиориентализм, особенно неприязненный по отношению к исламскому миру. Центральную Азию он именует не иначе как «Чучмекистаном». В «Речи о пролитом молоке» (той самой, где пророческое «календарь Москвы заражен Кораном») на полном серьезе обсуждается вопрос – не следует ли белым, ради защиты своей жизни и её качества, вырезать цветных, и хоть Бродский приходит к суждению, что «нет», оно является не само собой разумеющимся.