Он доживет до 90, я окочурюсь где-нибудь под полтинник. Когда потребуется в очередной раз немного подзаработать, он вспомнит, что видел меня и напишет несколько страниц о том как после Русской Весны позвал он к себе на квартиру русского националиста Холмогорова, тот оказался незлым пухлым мажором с глуповатой улыбкой, получил в подарок трость, подаренную Деду соратниками, очень ей радовался, но в ответ ничего не подарил, да и вообще почти не виделись, а потом взял и помер. Впрочем, с его наблюдательностью и знанием жизни описание было бы, конечно, менее банальным, но, наверняка, столь же ядовитым.
Окочуриться до 50 у меня еще куча попыток, но вот Лимонов умер в 77. Когда он понял, что умирает, ему, наверняка, было ужасно обидно. Не пережил Солженицына, снова второй. Второй за Бродским в поэзии, второй за Солженицыным в прозе и сроках жизни. Зато, оказалось, первый в народной любви. За исключением некоторого количества личных недоброжелателей и группки заукраинских левачков о Лимонове после его смерти высказались все с удивительной теплотой.
Этого неуживчивого, колючего старика любили. Если и не все поголовно способны были бы сесть ради него на 8 лет, то все оказались готовы сказать несколько теплых слов и я – не исключение. Писать некрологи я люблю почти так же, как и Лимонов и, сказать по-честному, многому у него в этом жанре научился.
Собственно мое знакомство с его творчеством началось с некролога. Принесенного однажды в почтовый ящик журналом «Знамя» длинного и эмоционального некролога под названием «У нас была великая эпоха», книги о послевоенном СССР, сталинском быте и половых трудностях ребенка Савенко. В этом тексте столько плотной жизни и родового быта, что она буквально засасывает.
А потом выплевывает, как выплюнула меня на описании соседской девочки Любки, которая ходила колесом, её платье задиралось и торчали буквой V ноги в сиреневых трусах. Это был такой оргиастической силы образ, такое явление Кибелы, что читать дальше, когда ты сам четырнадцатилетний подросток смысла не имело. Дальше я прочел четверть века спустя и сцены дефлорации карандашиком и прочего показались мне некоторым эстетическим снижением, которого эта книга не заслуживала.
По мировоззрению Лимонов, конечно, был язычником. Человеком, влюбленным в Жизнь, в её прекрасных и отвратительных проявлениях, и в Смерть во всем многообразии её ликов. Вряд ли у кого-то еще из писателей плоть до такой степени становится словом сохраняя все ощутимые, освобожденные от спиритуальности, свойства плоти.
(Хотя, как сообщает Елена Щапова, перед их венчанием Эдик крестился с именем Петр, и это дает нам право молиться церковно за его прекрасную, но грешную душу, а на его могиле поставлен русский крест).
Лимонов вспыхивал пульсаром на моем умственном и информационном небосклоне все 1990-е. От всего нацбольского движения – Летов, Лимонов, Дугин, я, умеренно консервативный православный фундаменталист, был в те годы исчерпывающе далек. «Лимонку» в переходах не брал, но то я узнавал, что он воюет где-то в Приднестровье, Абхазии и в Боснии – не уважать этого было нельзя. То всплывали и вбивались в мозг кричалки «Сталин-Берия-ГУЛАГ» и «Наши Миги сядут в Риге». То на одной из ведущих телепрограмм эпохи, шедшем в прямом эфире «Пресс-Клубе» он в кожаной куртке, стриженый бобриком, оказывался против всей ликующей и обагряющей рукокроватной общественности.
Кажется это тот самый случай, который описал Лимонов в некрологе Новодворской:
«Однажды в подвале ресторана на проспекте Мира, где происходили теледебаты оппозиции, это был год примерно 1996-й, она подняла тост (всем всучили по бокалу шампанского еще у двери): «За победу чеченского оружия!» В Чечне шла война, там гибли наши солдаты. Я рассвирепел и, взяв микрофон, назвал ее «старой толстой дурой». И добавил «хорошо для вас, что здесь не присутствуют родители русских солдат, погибших в Чечне, они бы вас растерзали».
Потом Лимонова посадили. Посадили за самое, в общем-то, очевидное и понятное русское желание – вернуть себе часть Русской Земли, хотя и с совершенно утопической для изолированных районов Центральной Евразии целью – создать там Другую Россию. Я всегда настаивал, что Россия одна и бороться надо именно за неё (позднее, говоря про Крым, Лимонов тоже уже будет настаивать только и исключительно на воссоединении). Но сам факт жесткой посадки за мысль, пусть и воплощенную в каких-то не слишком внятных и не опасных действиях, о русской ирреденте не предвещал ничего хорошего, обещал после короткого взрыва русской воли в 1999–2000 годах длинное безвременье с разговорами о «придурках и провокаторах». Безвременье, мучеником которого Лимонов оказался и искупил его своим исповедничеством русского восстания и воссоединения.