Публицист Н.А. Ригельман, характеризуя в 1875 г. метод Костомарова, отмечал, что он старается «вывести события из игры нечистых или корыстных побуждений, ощупать в душе исторического лица какой-нибудь порок, благодаря которому можно бы отрицать благородство его намерений… вместо исторической личности является карикатура… Костомаров опошливает самые замечательные моменты и самые замечательные личности русской истории, и, в конце концов, приходит к такому отрицательному изображению, что если кто примет его за истинное, то должен потерять всякую веру в нравственные побуждения государственных деятелей и тому сделается недоступным величие и нравственный смысл исторических событий»[58]
.Именно Костомаров сформировал настоящий «канон» русофобских интерпретаций нашей древней русской истории, к которым те или иные публицисты прибегают по сей день. Именно у Костомарова черпал свои озлобленные характеристики русских героев как «слуг торгового капитала» знаменитый большевистский опрокидыватель политики в прошлое М.Н. Покровский. А по его примеру тем же материалом наполняет тома своей «Истории» Борис Акунин. «Незалежные» историописатели воспроизводят все доставшиеся им в наследство мифы о царях и казаках. Разве что «свинью Александра Невского» до сих пор никто не двинул снова в бой.
Наследие Костомарова по прежнему весьма токсично для русской историографии, а потому о нем трудно писать sine ira et studio. Что ж, удерживать такую планку два столетия нужен своего рода огромный талант.
Достоевский и крокодил. Гуидо Карпи. Достоевский-экономист[59]
Достоевский – это та точка, в которой Россия непосредственно соприкасается с Вечностью. Вот Россия. Вот Вечность. Пограничников по случаю прибытия Фёдора Михайловича убрали. Именно здесь русская мысль поднимается на такие высоты, приобретает такую остроту, что может соперничать с самой Библией.
Ответ Иову
Спору нет – Достоевский не святой. В нем нет той несмятенной ясности и простоты взгляда, которая характерна для святых. Он весь в вопросах, сомнениях, боли и вскриках, борениях и движении. В древности в нем бы безошибочно опознали пророка – гневного как Илия, рыдающего как Иеремия, порой пытающегося скрыться от Божия гласа – как Иона в чреве кита. Даже его эпилепсия была бы свидетельством призвания – нервной системе человека трудно справиться с «проводкой» Откровения. Но канон пророков давно закрыт, и мы называем Достоевского просто писателем.
Писателем решившимся задать вопросы Богу, как задал их некогда праведный Иов. Не навязчиво предлагать собственные антицерковные ответы и редактировать Евангелие, подобно собрату по перу, украшенному графским титулом. Просто задавать вопросы. Самые важные и болезненные вопросы на свете. Вопросы о невинном страдании, о человеческом достоинстве, о том быть с Христом или против Христа.
Шутники, изгаляющиеся над «слезинкой ребенка» верно поняли, где центральная мысль философии Достоевского, но совершенно не поняли самой этой мысли, которая бесконечно далека от жалостливости и сентиментализма. Достоевский задает вопрос не о жалости, но о справедливости.
Западный взгляд на Христианство, сформулированный некогда Ансельмом Кентерберийским, состоит в следующем: грех есть преступление, страдание – это наказание. Наказание должно быть непременным, неотменимым и соответственным преступлению. Вся западная традиция права, лежащая в основе той цивилизации, базируется на этом фундаменте.
Но как быть с тем, спрашивает Достоевский, что в мире существует полно страданий, которые не являются платой ни за какой грех, являются чистым мучением и беспримесным мучительством? Очень часто мы видим, как мучится человек без всякого соразмерного его греха. И на этом фоне страдания людей за свои грехи теряют свою искупительную силу, поскольку так же мучатся и те, кто ничего не искупает, кого просто мучат. Гармонии не получается, поскольку объяснимые грехом мучения есть лишь незначительный частный случай мучений не объяснимых.
Именно этому метафизическому разлому человеческого бытия и посвящен знаменитый монолог Ивана Карамазова. Вопрос о слезинке ребенка перекочевал в «Братьев Карамазовых» из «Дневника Писателя», где Достоевский подробнейшим образом разбирал речь модного адвоката Спасовича (он закономерно стал прототипом «нанятой совести» Фетюковича), защищавшего отца, который истязал дочь розгами. Речь Спасовича была построена на… обвинении ребенка, оказавшегося в его изображении распущенной воровкой, непокорной и неблагодарной. А потому заслуживающей любых истязаний.