На протяжении всей жизни в изгнании русское было для Набокова непрекращающейся болью от разлуки, прошедшей по буквально каждому нерву. В изумительно-страшном стихотворении «Отвяжись, я тебя умоляю» писатель вполне ясно выразил причины своего мнимого «космополитизма», своей языковой эмиграции, своей «мизантропии» – это попытка хотя бы так изолировать нервные окончания от боли по соприкосновения с памятью о России.
Но этот страх перед невыносимой болью – это страх не отчуждения или ненависти, а любви:
Но даже эта напускная отчужденность с Набокова мигом слетала, как только нужно было защитить честь России от невежества иностранца, рассуждающего о варварстве России и благодетельности для неё большевизма. Это невежество писатель ядовито изобразил в «Других берегах» в лице англичанина «Бомстона», прототипом которого стал соученик по Тринити Колледжу в Кембридже и будущий министр и пэр (едва не ставший консервативным премьером) Ричард Остин Батлер.
«То немногое, что мой Бомстон и его друзья знали о России, пришло на Запад из коммунистических мутных источников. Когда я допытывался у гуманнейшего Бомстона, как же он оправдывает презренный и мерзостный террор, установленный Лениным, пытки и расстрелы, и всякую другую полоумную расправу, – Бомстон выбивал трубку о чугун очага, менял положение громадных скрещенных ног и говорил, что не будь союзной блокады, не было бы и террора… Ему никогда не приходило в голову, что если бы он и другие иностранные идеалисты были русскими в России, их бы ленинский режим истребил немедленно. По его мнению, то, что он довольно жеманно называл «некоторое единообразие политических убеждений» при большевиках, было следствием «отсутствия всякой традиции свободомыслия» в России. Особенно меня раздражало отношение Бомстона к самому Ильичу, который, как известно всякому образованному русскому, был совершенный мещанин в своем отношении к искусству, знал Пушкина по Чайковскому и Белинскому и «не одобрял модернистов», причем под «модернистами» понимал Луначарского и каких-то шумных итальянцев; но для Бомстона и его друзей, столь тонко судивших о Донне и Хопкинсе, столь хорошо понимавших разные прелестные подробности в только что появившейся главе об искусе Леопольда Блума, наш убогий Ленин был чувствительнейшим, проницательнейшим знатоком и поборником новейших течений в литературе, и Бомстон только снисходительно улыбался, когда я, продолжая кричать, доказывал ему, что связь между передовым в политике и передовым в поэтике, связь чисто словесная (чем, конечно, радостно пользовалась советская пропаганда), и что на самом деле, чем радикальнее русский человек в своих политических взглядах, тем обыкновенно консервативнее он в художественных».
Проходит полтора десятилетия и былые поклонники коммунизма меняют свою точку зрения на советский строй во всем, кроме одного, – дело по-прежнему не в коммунизме и западническом марксизме, а в России, для которой ленинский большевизм оказался «слишком хорош».