После детства я соприкасался с текстами Евтушенко лишь спорадически. То он в «Огоньке» печатал стихи как кого-то кастрировали. То, с отсылкой к Шостаковичу, мне нравоучительно сообщали, что «Антисемиты нареклись Союзом Русского Народа». То, году в 2003-м, престарелый литератор зачем-то взялся поливать маршала Жукова, назвав его «трупом на слоноконе». Хотя, не буду говорить лишнего, никакой особой перестроечно-либеральной зловредностью поэт не отличался и не плевал в свою Родину и свой народ какими-то особой консистенции плевками. Более того, в отличие от многих других, не подписал позорное «Письмо 42-х» – пусть даже просто не дозвонились, но не подписал же. До остальных всех дозвонились почему-то.
Казалось само собой разумеющимся, что Евтушенко – настолько периферийное для великой русской литературы явление, что уйдет, распылится само собой. Что он обречен на это с тех самых пор, как его функция Выездного осталось невостребованной.
В 1991 году к нам в школу пришел кто-то из молодых поэтов-концептуалистов, чтобы рассказать о своем направлении. И первый вопрос был: «чем вы отличаетесь от шестидесятников»? Ответ меня поразил своим изяществом. Лектор сравнил два стихотворения об одном и том же предмете: «МГИМО» – учебном заведении, которое в нашу эпоху считалось синонимом «блата» (ведь оно выпускало заведомо выездных).
Один текст принадлежал Евтушенко. Состоял он из обличений стандартного мгимошного студента-мажора «Дитя-злодей». И снова комиссионка: Христос, Делон, Ремарк, Саган, йога, хор цыган, стриптиз, Нью-Йорк, Париж, Техас, Брно… Финал: «и там в постели милой шлюшки дитя-злодей пока играет в погремушки её грудей». Всё это было стыдно-пошло, ниже уровня Демьяна Бедного, и лицемерно – поскольку сам автор был сделан из комиссионки весь с ног до головы.
Для сравнения было взято четверостишие Александра Еременко «на ту же тему».
22 слова против 205. Победа нокаутом. Мне казалось, что это ясно всем.
Но в 2010 годы мы наблюдали настоящий девятый вал позднесоветской ностальгии. Хруст нарезного батона раздавался столь громко, что давно уже заглушил «хруст французской булки». И под эту ностальгию попали самые удивительные явления, в том числе и Евтушенко. То вся блогосфера с замиранием сердца следит за тем, как Олег Кашин следит за евтушенковским интервью по ТВ. То наш герой, в компании своих собратьев-шестидесятников, испытывает «Таинственную страсть» на центральном канале.
Внезапно обнаружилось немалое число людей, сберегающих в глубине души, под сердцем, евтушенковские строчки – из «Станции Зима», «Со мною вот что происходит…» или про ольховую сережку. И они правда считают эти тексты «настоящей поэзией».
Мне больно и не хочется говорить им, что «жизнь истолковываю» или «в осознанной собственной малости» это в русской поэзии – железом по стеклу. Безусловно самое лучшее и по форме и по патриотическому содержанию стихотворение Евтушенко, приближение к шедевру, начинается с двух ошибок в ударении. Само по себе это простительно поэту, но не тогда, когда шедевров без ошибок у него нет. Русский стих всего этого не заслужил. Немногое подлинное попросту тонет в корявых конъюнктурных аллилуйях и еще более корявой конъюнктурной брани, которую производил Евтушенко большую часть жизни, чтобы обеспечить свой статус Выездного.
Кто-то из перестроечных критиков употребил году в 1989 понятие «ВРИО-литература», обозначив так ту соединительную ткань в русскоязычной словесности, которая заместила насильственно удаленных Гумилева и Платонова, Ахматову и Набокова, Замятина и Солженицына. Евтушенко, несомненно, был одним из явлений этой ВРИО-литературы. Быть может более забавным, чем Степан Щипачев. Но обходилась эта забавность пополам с комиссионкой непозволительно дорого.
ВРИО-литература деформировала русское слово. Деформировала тем больше, чем более шумной и популярной была у читателей. Авторы многотомных и никем не читаемых «вечных зовов», «строговых» и «великих моурави» наносили куда меньший ущерб, чем бойкий, раскрученный «попсовый» автор. Самим фактом своего наличия Евтушенко искажал развитие русской поэзии, вызывая ложное подражание и, что было, в конечном счете, еще хуже – ложное отторжение.
Особое отторжение вызывала его «патриотическая» риторика – Евтушенко был одним из немногих, кому в года глухие было не запрещено систематически и с нажимом использовать слово «русский». Он охотно этим и пользовался. Но на выходе получалось, что «русское» состоит в том, чтобы не любить всё традиционно русское, а любить всё чужое, советское, интернациональное, положенное по очередному квартальному плану Отдела агитации и пропаганды.