– Если останусь жив… Мне нечего терять, ваше сиятельство, – я один, ни семьи, ни детей. Ни доброго имени – уже… Я согласен, можете распоряжаться моей никчемной жизнью как пожелаете.
– Спасибо, – выдохнул обер-гофмаршал и потянул вдруг Якова за руки к себе. – Правда, спасибо. И – не бойся. Nihil time, nihil dole…
Левенвольд стремительно подался к нему, словно атакующая гадюка, и поцеловал, дотронулся губами до губ его, будто ужалил, и тут же – оттолкнул:
– А теперь ступай, Яси…
Яков раскладывал инструменты – что-то протирал лишний раз, что-то точил – когда в дверь его поскреблись.
– Заходите, – разрешил доктор.
В комнату вдвинулся дворецкий Кейтель, нарядный как никогда – золотая эстетика его хозяина явно не оставила дворецкого равнодушным.
– Праздник намечается? – сразу догадался Ван Геделе.
– О, да! Придут гости, и будет дан концерт, – с готовностью подтвердил разряженный Кейтель. – И певица пропоет наконец-то ту арию, что была так печально прервана. То будет символ прощения и примирения.
– И ее величество пожалует в гости? – не поверил Яков.
– О, нет! Ее величество болеют, но пожалуют господин фон Бюрен, граф Вартенберг, и господа Лопухины, и граф Остерман…
– Довольно перечислять, Кейтель, – мне все равно их не видать.
– Отчего же? Полагаю, вы достаточно поправились и сможете наблюдать за концертом с галереи. Там есть такая портьера, и из-за нее можно…
– То есть вы приглашаете меня, Кейтель?
– И не только я, – дворецкий неожиданно игриво подмигнул, и Яков поразился, как уживаются в нем надменность и внезапное, как искра, лукавство. – У вас есть добрый друг, желающий вас развлечь – после долгой, тяжелой болезни и вынужденного заточения.
– Хотите сказать, мое сидение за портьерой высочайше одобрено? – уточнил Яков и получил ответ:
– Именно так.
Яков не стал наблюдать, как ужинают высокие гости – это было бы унизительно. С первого этажа раздавался то и дело собачий лай, и доктор решил: значит, кто-то из гостей привел с собой собачку, чтобы похвастаться. И, конечно же, можно не угадывать – кто.
Когда с галерей заиграли скрипки и снизу послышалось, что настраиваются инструменты, Яков все-таки вышел за портьеру и посмотрел вниз: ему захотелось увидеть, как будет петь Лупа.
Оркестр выстроился полукругом, флейтисты и эти, что с огромными скрипками – Яков не знал, как они называются. Лупа, в шелковом платье, широком, как солнце, и такого же цвета, только готовилась петь. В волосах ее вплетены были чайные розы, отлично видные Якову сверху. Гости сидели рядком на стульях, и Ван Геделе с высоты мог рассмотреть, как прошиты их парики – у кого они были. Лопухины – оба в лососинном, в кружевах цвета внутренности морских раковин, утонченные и накрашенные, с лицами грешных ангелов. Остерман – серебро, и возле него золото – Левенвольд. И в центре, гость главный и почетный – зловеще-сиреневый фон Бюрен, в собственных черно-стальных кудрях, матово-смуглый, с той самой собакой у ног. Рыжая борзая на длинном витом поводке вяло порыкивала – охраняла! – и подозрительно косилась на серебристого Остермана, с явной готовностью – тяпнуть.
Скрипки попиликали и затихли, вступила флейта, и за нею – мягкой волной полился голос певицы. И музыканты последовали за голосом, в райские кущи, по одному вступая на этот путь – сперва флейты, а потом и те, что как огромные скрипки. Ах да, виола да гамбо…
Лупа взяла самую высокую, леденяще-звонкую ноту – и порочный херувим Лопухин прижал к накрашенному глазу платок, а собака – вскочила разом на четыре ноги, в охотничью стойку.
– Флора, фу! – Бюрен дернул поводок, но было поздно. Собака завыла, вплетая свой голос – в арию, в рыдание флейт, прибавляя себя – к путешествию в райский сад. Вой не заглушал пение совсем, скорее – добавлял новые ноты. Это была неожиданная поддержка.
Левенвольд закрыл лицо ладонями, пряча улыбку, Бюрен и Остерман, переглядываясь, хохотали – наконец-то эти вечные соперники в политике нашли общую звезду – на музыкальном небосклоне.
– Это нарочно! – Нати Лопухина вскочила, топнула ножкой, схватила мужа чуть ли не за шиворот и потянула на выход. – Над нами смеются! Это дурная шутка, пойдемте, друг мой, – из дома, где не помнят о приличиях…
Бедняга князь прижимал к глазам платок уже от смеха, но позволил супруге себя увлечь – как и всегда, как покорная игрушка. Хозяин дома устремился было за ними, но Бюрен придержал его за край золотого наряда:
– Не стоит, Рене, пусть идут, раз такие дуры… Послушаем дальше – твою приму и мою Флору.
Лупе, впрочем, не показался обидным такой дуэт – она пела и улыбалась, и улыбка звучала в голосе ее, как в утреннем небе трепещет розовый краешек рассвета. Ария кончилась, и певица присела, и поцеловала собаку с длинную морду – слушатели аплодировали им обеим. Потом Лупа отступила за спины оркестра, и вышел вперед уже Прошка-Аницет, с подбитым глазом, кое-как замазанным белилами.